жидкость, составленная из ядовитых химикатов.
– Зачем винтовка? – Белосельцев жадно подбирал разбрасываемые Каретным соринки, комья, ворохи информации. Прятал их, не подвергая осмыслению, оставляя осмысление на потом, желая в полной мере воспользоваться этим приступом безумия. – Винтовка зачем?
Каретный мутно на него посмотрел. Нетвердо ступая, подошел к футляру. Вынул из него трубку оптического прицела.
– Пойдем!..
Втроем они вышли в прихожую. Каретный откинул портьеру. За ней к потолку вела деревянная лестница. Они поднялись по ней и сквозь потолочный люк вылезли на чердак. Было холодно, сухо, пахло тленом и ржавчиной. Сквозь слуховое окно падал свет. Каретный распахнул окно. Воздух, звук, свет ударили в лицо Белосельцеву. Близко, под углом, возвышался, мерцал холодными окнами Дом Советов. Ярко блестела река. Затуманенной горой возвышалась гостиница «Украина». Через мост в обе стороны переливалась слюдяная жижа машин. Бубнило, рокотало, отражалось эхо от мегафонов.
– Мимо пойдут войска… – Каретный прижал к глазу темную трубку прицела. – Не все из них охотно пойдут на штурм… Чтобы повысить их боеспособность, мы станем по ним стрелять… Их потери будут списаны на снайперов Белого дома… Когда войска увидят своих убитых товарищей, они не задумываясь пойдут штурмовать… Штурм будет предельно жестоким…
– Будем пасти их отсюда жезлом железным, – усмехнулся Марк. – Кажется, так в Библии говорится о неразумном стаде и добром пастыре!
– Снайперы будут сидеть на крышах по пути следования войск, – Каретный пришел в себя. Его лицо, минуту назад казавшееся уродливым и раздавленным, словно на него упал булыжник, снова собралось в прежний объем, обретало прежние очертания. – Когда выстрелы будут произведены, снайперы покинут огневые точки и по чужим паспортам вылетят в Швейцарию… Полюбуйся!..
Он передал Белосельцеву прицел. Сквозь голубоватую оптику, волосяное перекрестье Белосельцев увидел белую облицовку Дома Советов, шелковые волнистые шторы окон, размытые лица обитателей кабинетов. На земле отчетливо различалась рельефная брусчатка, разбросанные клочья бумаг. Горбатый мостик с чугунными фонарями, баррикада, доски, ящики с наклейками, цветные флаги. Вдоль баррикады в длинной шинели, в папахе, придерживая шашку, шел казак Мороз. Белосельцев видел в прицеле его золотистую бороду, лихие усы, поглядывающие из-под папахи глаза.
Он вернул Каретному прицел. Запомнил расположение слухового окна на крыше – рядом с телевизионной антенной, растяжка от которой проходила рядом с окном.
Вернулись в квартиру. Каретный был вял, угрюм. Больше не пил. Казалось, происшедшая с ним минутная истерика, его страшное преображение забрали у него все силы.
– Ты свободен, – сказал он Белосельцеву. – Помни про чемоданчик Руцкого. На днях повидаемся…
Он вышел из арки, и первым его побуждением было вернуться назад, в Дом Советов, сквозь ряды оцепления, предъявив свою красную книжицу. Если его не пропустят, то – к Новодевичьему монастырю, к его золотым куполам, где в земле таится ребристый чугунный люк, и – под землю, вдоль зловонной клоаки, сквозь жестяной грохочущий желоб и подземный сквозняк, в подвалы Дома Советов, в штаб обороны, к Красному Генералу, поведать ему о планах противника.
Однако, если верить Каретному, сегодня начнется операция «Музыка», ОМОН изобьет народ. И если это случится, то и вся череда событий, о которых проболтался Каретный, тоже случится. Тогда, убедившись в достоверности плана, он вернется в Дом Советов и раскроет враждебный замысел.
К тому же ему предстоял контакт с офицером «Альфы». Белосельцев, оглядываясь, не следят ли за ним, смешался с толпой. Вышел на Новый Арбат. Стал продвигаться среди торопливого московского люда. Он останавливался у витрин, разглядывая ожерелья, бальные платья, иностранные магнитофоны и телевизоры. Всматривался в отражения, не стоит ли за его спиной соглядатай. Нашел телефон-автомат, набрал заветный номер.
Женский голос сказал:
– Алло!..
– Будьте любезны Антона…
– Сегодня его еще не было. Позвоните позднее…
Гудки, ощущение тревоги. Женщина ждет домой мужа. В предстоящем штурме его, идущего в первых рядах, могут убить. И тогда тот же голос, измененный от горя, будет рыдать, захлебываться, а в кумачовом гробу, под грудой мерзлых цветов, остроносое костяное лицо.
Белосельцев позвонил Кате. Обрадовался, умилился звукам ее встревоженного родного голоса.
– Ты где? Я тебя увижу?
– Через час или два. На «Баррикадную», а потом к тебе.
– Зачем на «Баррикадную»?
– Потом… До встречи…
Гудки. И опять острое ощущение тревоги. Катя ждет его с нетерпением. В предстоящем бою его могут убить. И тогда она будет держаться за край кумачового гроба, глядя на его белое костяное лицо.
Он шагал по проспекту в сторону Красной площади. В моросящем дожде витали над ним два облачка, два женских лица.
Глава сорок вторая
Он двигался к Красной площади, на ее угрюмый малиновый свет. Вход на площадь был перегорожен турникетами. Наряды милиции с автоматами, в бронежилетах, ожесточенные и решительные, не пускали народ. Площадь пусто, безлюдно светилась, словно от нее исходила мертвенная радиация. Она казалась запретной зоной, где произошла катастрофа и куда не пускали людей.
Белосельцев через головы постовых смотрел на площадь. На знакомые, с детства любимые очертания зубцов и башен. На розовую плоскость стены с синеватыми островерхими елями. На зеленый купол дворца с медово-желтым фасадом. На белый, словно из сахара, ствол колокольни, увенчанной круглым золотым шишаком. На смуглый гранитный кристалл мавзолея. И испытывал странное отчуждение, разочарование, пустоту в душе. Площадь казалась чужой и ненужной, утратила прежнее назначение и смысл.
Прежде, когда он появлялся на площади, – в зимние, метельно-синие ночи, в которых воспаленно, окруженные снежной мглой, горели рубиновые звезды, или в летние бархатные вечера, когда брусчатка источала дневное тепло, а куранты, как пролетающие золотые журавли, переливали в воздухе свои нежные курлыкающие перезвоны, или в осенние праздничные дни, когда каждый камень напряженно гудел, в дожде пылали кумачи, по брусчатке разбегались разноцветные пунктиры и линии, указывая направление парадным колоннам, или в благоухающие майские дни, когда площадь пахла сиренью и из Спасских ворот, не касаясь земли, неся на плечах пламенеющие голубые штыки, не шел, а парил караул, – во все эти времена, когда он являлся на площадь, он чувствовал ее могучую силу. Эта безымянная, бестелесная сила наполняла площадь, проступала сквозь камни, связывала ее с глубинными земными пластами, с магмой, с ядром, с первородной материей, из которой была сотворена планета. Со своими башнями и соборами площадь была вместилищем духа, служила оболочкой, где этот дух дремал среди золотого плетения крестов, рубиновых отсветов, таинственных перезвонов.
Теперь этот дух излетел. Площадь казалась пустым, оставленным птицей гнездом. Кресты были прозрачные, хрупкие, как ветки осеннего, отдавшего плоды сада. Звезды, тусклые, черные, напоминали колючки сухого бурьяна. Звон курантов был хриплый, простуженный, и на его звук, напоминавший старческий кашель, вместо вышагивающих часовых летели озабоченные, все в одну сторону, вороны.
Этот дух, питавший жизнь площади, города, страны, а также каждого являвшегося на площадь человека, наполняя его память, зрение, биение сердца, освящая человека плодоносящей, согревающей и укрепляющей силой, этот дух иссяк. Площадь напоминала теперь дно иссохшего моря в трещинах, солончаках, над которыми летели пыльные смерчи и были разбросаны скелеты рыб и обломки кораблей.
Белосельцев вдруг почувствовал, как страшно устал, как ломит его кости, простуженные в холодных коридорах Дома Советов, как под сырой одеждой разгораются жар и озноб. Болезнь, тлевшая в нем все эти дни, вдруг надвинулась, взбухла, и он удерживал ее последним усилием воли, а она просачивалась, размывала хлипкую преграду, протекала ядовитыми ручейками.
Он двинулся в обход площади, задворками ГУМа. В узком грязном проезде, как в гнилом желобе, кишела