толпа. Тягуче, жирно всасывалась в двери магазина, в его глянцевитое слизистое нутро, переваривалась там, выталкивалась бесформенными комьями наружу. Белосельцев брезгливо сторонился, удивлялся прожорливому, плотоядному выражению лиц. Ни в одном не было искры божьей, никто не думал, не знал, что в эти минуты на баррикаде мерзнут сутулые фигуры дружинников, на лестничном переходе, за опрокинутым бронированным сейфом, залег баркашовец, изнуренные депутаты в тусклом промозглом зале вдавились в кресла, ждут штурма и смерти. Толпа, жирная, как фарш, валила в ГУМ. Люди жевали, шумели, ссорились. Какая-то провинциалка, грудастая, с раздвоенным животом, заголилась и прямо перед входом примеряла шитую стеклярусом кофту.
Он миновал ГУМ, вышел к Василию Блаженному, к его каменным жерновам, ребристым сверлам, отточенным фрезам. Ему всегда казалось, что это не храм, а огромная, нарядно раскрашенная мельница, которая со стуком, гулом, сочным хрустом, запущенная чьей-то могучей рукой, из века в век, из года в год перемалывает невидимые зерна в невидимую муку. Из этой белоснежной муки все той же могучей, трудолюбивой рукой творится тесто, испекается необъятный, среди трех океанов, каравай, горячий, парной, окутанный пшеничным духом.
Сейчас эта расписная мельница остановилась. Замерли ее шестерни, валы и колеса. Умолкли стуки. На завитках куполов, на зубцах и кромках шатров осела седая пыль.
И здесь стояли турникеты, преграждали проход. Милиция не пускала на площадь. Обойдя храм, Белосельцев оказался на Васильевском спуске.
На этом покатом взгорье, у подножия храма Василия Блаженного, обращенная к реке и мосту, была сооружена эстрада. На стулья, за пюпитры рассаживались музыканты в одинаковых черных пальто, без головных уборов. Извлекали из чехлов и футляров лакированные инструменты.
Лицом к эстраде на брусчатке негусто толпились люди. Удерживая болезненную дрожь, Белосельцев пытался укрыться в толпе, заслониться от промозглого, дующего с реки ветра. Втискивался в ряды слушателей.
Он рассматривал эстраду, собранную из металлической арматуры. Оркестрантов, шевеливших волосками смычков, хоботками флейт, чешуйками лакированных скрипок. Их одинаковые, туго застегнутые пальто, шевеление и пульсация инструментов, большие очки и костяные головы делали их похожими на человекоподобных насекомых, жуков или кузнечиков, скопившихся у подножия храма.
Насмотревшись на оркестрантов, Белосельцев стал рассматривать окружавших его людей, чьи спины, плечи, выпуклые животы заслоняли его от пронзительного ветра. И это собрание слушателей тоже показалось ему странным и необычным.
Рядом стоял худой, бледный и сутулый еврей с черными кольчатыми пейсами, мохнатыми бровями. Он был в черном цилиндре, в узком, почти до земли пальто, застегнутом на большие костяные пуговицы. Пейсы были свернуты в спираль, как телефонный провод. Худая синеватая рука опиралась на деревянную трость, и на пальце холодно, льдисто сверкал бриллиант.
Тут же находилась молодая, красивая, жгуче-черная еврейка с пышной полураскрытой грудью, которую она, не боясь ветра, освобождала от голубоватой меховой накидки, наброшенной на плечи. На этой горячей, дышащей груди тоже сверкали бриллианты.
Здесь были маленькие еврейские дети с печальными, внимательными глазами. И подростки-евреи, степенные и осторожные. И еврейские барышни с пунцовыми губами и млечно-розовыми лицами. И согбенные склеротичные старики с отвислыми губами и мокрыми беззубыми деснами. Среди них Белосельцев вдруг узнал известного писателя, мастера детектива, чье бугристое лиловатое лицо было высокомерным и грустным. Рядом, опираясь на руки двух молодых женщин, болезненный, источенный каким-то недугом, стоял знаменитый артист, озвучивавший своим голосом кукольные спектакли. Его часто показывали по телевизору как образец совестливости и бескорыстия, и тот охотно принимал эту роль. Белосельцев никак не мог вспомнить его короткую, похожую на вороний крик фамилию. Тут же оказался популярный комик, щекастый, сизый, коротконогий, с круглыми глазами, похожий на пугливого, набедокурившего кота.
Он не понимал, почему на этот концерт к подножию храма пришло такое количество евреев, разодетых, подчеркнуто торжественных и встревоженных. Это непонимание разделял с ним худенький, в поношенной шляпе человечек, напоминавший чем-то сельского интеллигента – учителя или агронома, случайно занесенного в эту толпу. Он пугливо озирался и ежился, окруженный синими, как смоль, бородами, выпуклыми властными глазами, красными губами, сильными, напоминавшими клювы носами.
Посмотрел на Белосельцева и тихо сказал:
– Господи! – Видимо, ему хотелось перекреститься, но он не решился.
К эстраде подкатил длинный темный автомобиль, напоминавший узкую в талии осу. Из него вышел знаменитый маэстро, весь в черном, с непокрытой головой, на которой среди редких седых волос розовела лысина. Он был узнаваем издали, с характерными большими губами, дряблым, отвисшим подбородком, неуверенными, старчески-суетливыми движениями. Пока он шел, какая-то чернокудрая барышня кинула ему букет красных роз, и он не стал поднимать, беспомощно, близоруко заулыбался, обходя шажками упавший ворох цветов. Взошел на эстраду, оглядывая зашевелившихся оркестрантов, напоминавших популяцию насекомообразных существ.
– Господа!.. Граждане свободной России!.. – Ростропович слегка шепелявил, прижимал ладони к груди, вытягивая свою голову к микрофону. – Сейчас опять у нашей любимой Родины роковые дни!.. Фашисты и бунтовщики хотят отнять у нас свободу, превратить Россию в ГУЛАГ!.. Наш президент мужественно принял вызов, он нуждается в нашей поддержке!.. Я прервал гастроли в Америке и Европе и прилетел в Москву, чтобы оказать поддержку президенту!.. Мой оркестр исполнит «Свадебный марш» Мендельсона!.. Я выбрал именно эту музыку, ибо она выражает необоримое шествие наших идей!..
Собравшиеся перед эстрадой рукоплескали, кричали «браво»! От множества дыханий над толпой поднялся густой пар.
Белосельцев чувствовал, что болезнь одолевает его, озноб становится нестерпимым. Холод с реки, продувая толпу, достает его, дерет горло кашлем. Ему казалось, пар, излетая из открытых ртов, пробиваясь сквозь желтые редкие зубы, окутывая горячие высунутые языки, кидаемый из горячих возбужденных ноздрей, этот пар сгущается в густой ядовитый туман, поднимается над площадью, туманит Кремль, соборы, купола Василия Блаженного, и они едва видны сквозь желтую горчичную мглу. Нестерпимо першило в горле, кашель душил, будто в дыхательные пути вместе с туманом попали мельчайшие капельки серной кислоты, сжигали слизистую оболочку.
Этот насыщенный кислотой туман изглодал белый камень церквей, резной известняк царских саркофагов, смуглый гранит мавзолея. Он окислял и чернил золотые кольца курантов, рубиновые грани звезд. На глазах все ветшало, шелушилось, осыпалось. Стены церквей были в трещинах, кресты позеленели, колокола превратились в мучнистый прах. Ветер гнал по брусчатке блестки и крупицы осыпавшегося золота.
– Господи! – повторил стоящий рядом интеллигентик, кутаясь в негреющее пальто.
Маэстро повернулся лицом к оркестру. Воздел тончайшую палочку. Прекратил среди оркестрантов всякое шевеление, подергивание, пульсацию. Кольнул палочкой воздух, причинив кому-то нестерпимую боль, которая отозвалась воплем множества скрипок, стала расходиться кругами и волнами, захватывая в себя стенания и стоны все новых и новых инструментов. Оркестр грянул яростный, яркий, радостно- свирепый марш Мендельсона, усиленный металлическими мембранами. Подобно тысячам колющих штыков и рубящих сабель понесся вместе с ветром к храму Василия Блаженного, огибая его с двух сторон, вонзаясь в площадь двумя потоками, двумя колоннами, наполняя ее своей неодолимой энергией.
Это была не музыка, а яростное вторжение накаленной стихии туда, на площадь, где минуту назад зияла пустота.
Белосельцев выбрался из толпы. Заторопился, побежал с Васильевского спуска, мимо милицейских кордонов, к метро, чтобы попасть на «Баррикадную».
Уже на платформе «Баррикадной» он почувствовал, как неспокойно вокруг. Из вагонов, отделяясь от сонных, равнодушных пассажиров, выходили деятельные, взвинченные люди, мужчины и женщины. Оглядывая соседей, они, наметанным взглядом распознавая своих, устремлялись на эскалатор. Выходили наружу, ветер подхватывал их, толкал и гнал всех в одну сторону – мимо высотного здания, Зоопарка, к черному мокрому скверу, к стадиону, за которым туманно, как льдистое облако, возвышался осажденный Дом.