самолете, он испытывает благодарность и нежность, бережение к этим золотым рамам, цветным холстам, к тихому маминому голосу, наполнявшему фюзеляж. Сквозь стеклянную кабину видны то пустыни Азии, то саванны Африки, то столицы Европы и Азии. Сквозь воздушную дымку просматривается остроконечная готика, пирамиды и пагоды. Все хрупкое, драгоценное, вызывающее радость, восторг. Самолет оказывается над зимней поляной, где лесники, управляясь с артелью лесорубов, валят березы, складывают поленницы. По всей поляне дымятся костры, лесорубы-чуваши в ушанках и полушубках отаптывают деревья, гнут спины, начинают двигать острыми пилами. Он любит их красные от мороза небритые лица. Узнает лесников, – каверзного шутника Полунина, скептика и философа Одинокова, вечно раздраженного Капралова. Ему хочется с высоты подать им знак, очутиться на поляне, вдохнуть запах сладкого дыма, утонуть в снегу, услышать знакомые хмельные голоса. Но лесорубы вдруг распрямляются, на них вместо ушанок оказываются пышные тюрбаны, вместо полушубков – шаровары и вольные накидки. Они поднимают к плечу пусковые установки ракет, выцеливают самолет. В небо с разных сторон, под разными углами приближаются ракетные трассы. Настигают самолет, но перед тем, как ударить, превращаются в церковные свечи. Множество горящих церковных свечей подлетают к самолету, и он видит, как, пронзенное свечами, загорается крыло, как сворачивается бумажная обшивка, сгорает надпись СССР. И от этого ужас, ощущенье несчастья. Он рушится с самолетом на землю, фюзеляж раскалывается, но вместо золоченых рам и драгоценных картин на землю высыпают рептилии. Струятся ядовитые змеи, скачут жабы, цепко бегут ящерицы, и среди них зеленоватый варан со злыми рубиновыми глазками. А в нем тоска, омерзение, горе.
Он с криком проснулся. Темная комната офицерского номера. На соседней койке храпит майор. На стуле ворох его несвежей одежды.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Он проснулся в утренних сумерках, увидев, как на соседней кровати спит Конь – его голое, сильное, в мелких прыщиках плечо. На полу сброшенные нечищенные ботинки. На столе – остатки вчерашней еды, огрызки огурцов, хлеба. У ножки стола – бутылка. Над всем нечистый, затхлый, застоявшийся воздух. Суздальцев поспешил оставить комнату, сквозь темный коридор модуля вышел на воздух. И ему показалось, в оранжевой заре, над горами мелькнул чей-то стремительный грозный зрак, преподнося ему для проживания еще один день его жизни. И эту зарю, и черную кромку гор, и близкую, в чересполосице света и тени степь, на которой сиреневая, накрытая тенью извивалась дорога, и от этого дара – радостная благодарность кому-то.
Два ребристых «бээрдээма», в которых чудилось что-то лягушачье, болотное, стояли за казармами. Два солдата, голые по пояс, оба худые, гибкие, с юношескими подвижными мускулами, вытряхивали из одеяла пыль, схватившись за углы, вздувая его парусом, опуская с глухим хлопком. Одеяло было лоскутное, собранное из цветастых клиньев, шелковых треугольников, серебристых квадратов. Драгоценно вздувалось, выстреливало упругим звуком, вырывалось из солдатских рук, а те удерживали его, как удерживают наполненный ветром парус, и беззлобно бранились.
– Ну, ты, Леха, козел! Теперь мне одеяло положено. Полежал под ним, и хватит! Отдавай, как уговаривались.
– Сам ты козел, Колян. Мне еще один день положено. Доваривались – три дня твое, три дня мое!
– Уже три дня прошло. Опять мухлюешь. Схлопочешь по рыльнику.
– Это еще посмотрим, чей рыльник схлопочет!
– Ну, и хер с тобой, забирай, если ты жмот. Терпеть не могу жмотов.
– И я не могу терпеть. Жмот, ты и есть жмот!
В их длинных цепких руках одеяло прогибалось, наполнялось тенью, а потом выгибалось, выплескивая наверх разноцветные брызги. Все еще пререкаясь, они бережно сложили одеяло. Тот, что был покрепче, повыше, с маленькой светлой челочкой на лбу, вскочил на броневик, принял от второго одеяло и исчез в люке. Второй огорченно побрел к соседней машине. Провел рукой по броне, чуть похлопал, как хлопают лошадь. И в этом жесте было что-то деревенское и печальное.
– Здорово, боец, – Суздальцев подошел к солдату, с неясным желанием чем-то утешить. – Значит, отобрали у тебя одеяло. Будешь мерзнуть.
– Да ну его, – мотнул головой солдат, поглядывая на подполковничьи погоны Суздальцева. – Неохота связываться. Мухлюет. Договорились, три дня у него, три дня у меня, а он мухлюет.
Суздальцев всматривался в худое лицо с шелушащимся носом, с сухими морщинками возле глаз, стараясь угадать в нем еще недавние детские черты, которые стерлись о горячую броню, сухую степь, наждачный ветер предгорий.
– Откуда одеяло? Трофейное?
– Караван душманский из Ирана на нас напоролся. Ночью стоим в засаде, глядим, катят. Без огней, только подфарники, щелки чуть светят. Кто может ночью с подфарниками по сухому руслу? Ясно, духи. Мы врезали. Подходим, никого, только подфарники светят. Открыли багажники, а там листовки, плакаты, разные журналы душманские. Разобранные пулеметы в брезенте. Мы оружие позабирали, перерезали бензопроводы и подожгли. Мы с Лехой одеяло углядели. Вытащили из огня. Теперь делим, никак не поделим. У нас дома похожее есть. Бабушка из лоскутиков сшила.
Он отошел, стукнул кулаком в борт броневика, в котором находилось одеяло. Сам погрузился в машину, и оба «бээрдээма» дружно взревели, покатили к штабу.
На территорию полка въезжала военная легковушка с афганским гербом. Из нее вышли Достагир и второй афганец. Достагир был в военной форме, в фуражке с высокой тульей, которая очень шла к его утонченному аристократическому лицу. Афганец был в долгополой хламиде, в безрукавке, в чалме. Из-под черного, пышно намотанного тюрбана смотрели улыбающиеся глаза, под черными, с маслянистым блеском усами улыбались пунцовые губы.
– Познакомьтесь, товарищ Суздальцев, наш офицер Ахрам. Завтра с нами идет в Герат, обеспечивать вашу встречу с агентом. Сейчас направляемся в кишлак Зиндатджан. Отлавливать иранских агентов. Вы ведь хотели тоже поехать?
Суздальцев пожал большую теплую руку Ахрама, исподволь всматриваясь в лицо человека, с которым завтра предстояло пойти на опасное дело.
– Кто такой, этот ваш агент? Откуда он знает про «стингеры»?
– Фаиз Мухаммад, живет в Деванча. Знает разные люди. Летал вертолет. Теперь не летает, – Ахрам говорил бойко, ломая русские фразы, и было видно, что ему доставляет удовольствие говорить на русском. Должно быть, подобно Достагиру, он проходил подготовку в Союзе, а, вернувшись на родину, был призван в разведку. – Учился в Москве в нефтяной институт, – угадал его мысль Ахрам. Он белозубо улыбался, с воодушевлением глядя на Суздальцева.
– Кто он такой, Фаиз Мухаммад?
– Летчик, летал вертолет. Бил душман, ловил караван. Отец большой человек в Герат. Хороший человек, доктор, лечил бедный люди. Туран Исмаил пришел к отцу, говорит: «Пиши письмо сыну. Пусть вертолет ко мне сажает. Идет ко мне воевать. Садись, пиши письмо». Отец не писал. Фаиз Мухаммад летает горы, караван бьет, душман бьет. Туран Исмаил ночью в дом пришел, всех забирал. Отца, мать, жена, дети. Сам письмо писал: «Твоя родной плен. Если вертолет не уйдешь, ко мне не придешь, всех убью». Фаиз Мухаммад письмо взял, командиру дал. Командир говорит: «Не летай, дети, отец спасай». Фаиз Мухаммад говорит: «Армия пришел, клятва дал. Буду летать». Летал, бил караван. Туран Исмаил отец убил, мать убил, жена убил, всех дети убил». Привез, перед дом бросил. Фаиз Мухаммад с ума сошел. Больница лежал. Теперь здоров. С нами дружба. Знает, где ракеты лежит. Только тебе говорит.
– Я готов с ним встретиться. Если возможно, сегодня.
– Встречу надо готовить. Она состоится завтра, – с любезной настойчивостью произнес Достагир, – Сейчас мы едем в кишлак Зиндатджан. Вылавливать иранскую агентуру.
К ним подкатывали три «бээрдээма», усыпанных солдатами, остановились с хрустом колес. Из головной машины показался комбат Пятаков, энергичный, упругий, с лицом, чуть помятым после ночных похождений:
– Товарищ подполковник, – рапортовал он Суздальцеву, не покидая люк, – Командир полка приказал направить бронегруппу из трех машин для взаимодействия с афганским полком. Можете сесть ко мне в командирскую машину.