выточенной из черного дерева. Так выглядели эфиопские женщины у храма в Лалибелле, куда его однажды занесла судьба. Или африканские маски, одну из которых он купил в Дакаре. Но она могла быть древней египтянкой, ибо в ее мелких темных кудряшках красовался пернатый, из раскрашенных перьев убор, делавший ее похожей на птицу.
Он обрадовался ее появлению. Был счастлив, что теперь не один. Хотел приблизиться , заговорить, но боялся ее спугнуть. Она не пугалась, оглядывалась, показывая в улыбке белые зубы, ее босые ноги и тонкие щиколотки мелькали из-под подола долгополого, с цветочным узором платья. Он заметил, что у нее на груди маленькая бирюзовая брошка, которую носила девушка, считавшаяся его невестой. Это и впрямь была она, с тем знакомым выражением зеленых таинственных глаз, которые он так любил целовать. Он хотел подойти и спросить, как она очутилась в этой афганской степи, ничуть не состарившись за эти годы, но она вдруг превратилась в жену, молодую млечную с ярким румянцем и влюбленными в него, обожающими глазами, когда они уехали в свадебное путешествие на Белое море, и волны звонко били в ладью, на днище лежала яркая, как зеркало, семга, и жена была уже беременна сыном. Сын чувствовал окружавшую их водную синь, низкий полет уток, эту серебряную рыбину и ту любовь, в которой он рождался.
Жена повернулась, чтобы проследить низкий полет гагары, а когда снова он увидел ее лицо, то это была мама, молодая, та, с которой они гуляли по усадьбе Кусково, она рассказывала ему о русских царицах, и на гладком пруду длился, мерцал след проплывшего лебедя. Было счастье увидеть маму, счастье убедиться, что она по-прежнему молода и прекрасна, с гранатовым колье, которое надевала в дни семейных торжеств. И он хотел подойти поцеловать ее руки, рассказать ей, что все у него хорошо, он жив и здоров, и она по-прежнему самый драгоценный для него человек.
Но мамино лицо слегка изменилось, и она превратилась в бабушку, не ту, маленькую, с седой головой, и в мелких лучистых морщинках, среди которых сияли ее дивные карие глаза, а в тонкую барышню в кружевной блузке, с высокой прической и печальным взглядом, словно она предвидела все предстоящую жизнь, войны, гонения и ссылки, разметавшие огромную семью по острогам, заморским странам, где они чахли порознь, исчезая безвестно. Такой, молодой и печальной, он помнил бабушку на фотографии в семейном альбоме, который любил перелистывать, созерцая строгие и прекрасные лики предков.
Было такое счастье, что бабушка жива и ее не увозил катафалк тем тусклым морозным днем, когда на проводы сошлись остатки большой семьи с немногочисленными, продолжающими род Суздальцева отпрысками.
Но это была не бабушка. Легкой семенящей походкой, похожая на веселую птичку бежала перед ним тетя Поля, и в руках у нее был клубочек ниток. Но и она исчезла.
Сильная, с распущенными, крашенными хной волосами, перед ним быстро шла женщина. Она несла на руках младенца, который из-за ее плеча серьезно и молча смотрел на Суздальцева. И он узнал роженицу, у которой утром принял ребенка, напоил и перевязал ее раны. Ее ноги по-прежнему были обмотаны бинтами, на которые он разодрал простыню. И он заметил, что на шее ее, на красном шнурочке, как амулет, висит тот самый черепок от кувшина, из которого он ее напоил. Но нет, это была не она. Женщина, ступавшая перед ним по степи, была прекрасна. Ее черное, неземной красоты лицо было окружено лазурным свечением, прозрачным, сквозь него были видны горы, волнистая степь и одинокие маленькие строения. Они приближались к строению. На руках у женщины был золотой младенец, и Суздальцев понял, что это темноликая Богородица, несущая золотого младенца.
Она вела его к одиноко стоящей в степи молельне, с полуобвалившимся входом и наклоненным на кровле полумесяцем. У самого входа она оглянулась, что-то беззвучно сказала, а он вошел в теплую тень обветшалой мечети. Увидел престол с какой-то растрепанной книгой, какой-то флакончик с отблеском зеленого солнца. И рухнул на каменные плиты молельни, чтобы больше никогда не очнуться.
Очнулся от неясного гула. Где-то рядом рокотал мотор с перебоями выхлопов. Раздавались голоса, звяк железа. Кто-то приподнял ему голову, отер лицо влажной материей. Суздальцев открыл глаза. Над ним склонился майор Конь, его лысый череп, белесые усы, голубые навыкат глаза, в которых была радость.
– Подполковник, ты жив! Петр Андреевич, милый ты мой человек, как же ты их нашел? Ты самый великий разведчик.
Суздальцев приподнялся. Комбат Пятаков склонился над развороченным полом мечети. Саперы с миноискателем исследовали ветхие стены, а из ямы, среди раздвинутых плит, солдаты извлекали ракеты, цилиндры, завернутые в белые холсты, и несли их к боевой машине пехоты, рокотавшей у выхода.
– Как же ты их отыскал, Андреич, мой дорогой?
Суздальцев не удивлялся находке, был равнодушен к ней. Смотрел на проем мечети, в котором сияла степь, и в той степи шла босая темноликая Богородица с золотым младенцем, и лежал в русле сухого ручья камень, в котором таилось око, и он знал, что теперь, сколько бы ему ни оставалось жить на земле, он будет чувствовать на себе этот божественный взгляд, уповая на встречу со Стеклодувом.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Генерал военной разведки Петр Андреевич Суздальцев с тех пор, как ослеп, почти не покидал своей загородной дачи. Работница помогала ему садиться за стол, перемещаться по дому, стелила постель. Он вполне освоил пространство дома и мог спускаться, держась за перила, со второго этажа на первый, ощупывал пальцами корешки книг, не снимая их с полки. Прикасался к чучелам никарагуанских крокодилов, кампучийскому ритуальному бубенчику, к черным полированным африканским скульптурам. Но больше всего он любил держать в руках вазу из гератского стекла, вспоминая ее зеленоватую, как морская вода, синеву, застывшие в лазури пузырьки воздуха, тонкие нити застывшего стекла. Его навещали бывшая жена и дети, приводили с собой внуков, надеясь, что те растормошат, позабавят слепца. Он позволял себя развлекать, сажал на колени внуков, но был доволен, когда все уезжали, оставляя его одного. Садился в кресло перед письменным столом, клал пальцы на кромки гератской вазы и ждал. То ли звука, то ли света, которые были где-то над ним, замерли и не приближались.
Его несколько раз возили в клинику, и врачи снова подставляли его слепые глаза под пронзающие лучи лазера, закатывали в глазницы оранжевые солнца, которые он не видел, как не видел компьютерные оттиски, где сосуды глаза казались дельтой реки, снятой из Космоса, а разрушенная сетчатка была похожа на красно-зеленый медный слиток, обожженный огнем. Но этого он не видел. Возвращался домой к своей вазе. Слушал ее, как слушают раковину, но среди гула боев, шелеста песка, криков муэдзина старался уловить иной звук, тихую поступь Того, кого называл Стеклодувом.
Жизнь его была прожита. Родина, которой служил, исчезла. Новые люди, казавшиеся ему мелкими и ничтожными, управляли страной. Морочили головы, говорили без умолку, бессмысленные и тщеславные. Он знал, что Россию, как оглушенную корову на бойню, вновь толкают в Афганистан. Уже летят над Сибирью американские «Геркулесы» с военным снаряжением, уже готовят вертолеты для отправки в Кабул, специалисты, под видом инженеров, работают в туннелях Саланга, и быть может, снова русские батальоны пересекут границу под Кушкой и маршевыми колоннами пойдут на Кандагар и Герат. Но это будет чужая война, за чужие цели, и русские солдаты станут гибнуть без доблести и погребаться без почести. Но все это его уже не касалось. Он повернулся спиной к прожитой жизни, а слепыми глазами был обращен туда, откуда ожидал волшебного звука и света.
И они пришли, сначала чуть слышный звон, как будто мотылек бился крыльями о стекло. А потом нежный лазурный всплеск, исходящий из самой глубины его потемневших глазниц.
Ему показалось, что гератская ваза у него под руками начинает увеличиваться, расширяться, наполняется лучистой синью, переливается голубым и зеленым. Ваза продолжала расти, и теперь он находился внутри голубого сосуда, который раскрывался, как огромный синий цветок. В этом сосуде находился его дом, и город, и вся земля, а он расширялся, становясь голубой вселенной, где планеты и солнца сверкали, как драгоценные пузырьки. Чье-то могучее дыхание расширяло сосуд, и он пел, струился музыкой сфер, и это была музыка о его прожитой жизни. Он увидел, как сгущается синева, и в густой, достигающей черноты лазури разгорается белая точка. Она раскалялась, становилась нестерпимо сияющей, была выходом за пределы сосуда, где бушевала бесцветная плазма, и это был Стеклодув, и он звал к себе Суздальцева, окружая бесконечной любовью. Суздальцев легонько подпрыгнул, повис в синеве, как космонавт в невесомости, принял позу, которую занимал в чреве матери, и таким полетел к СТЕКЛОДУВУ.