неуклюжего пингвина.
Есаул томился, чувствуя, как из разъятой преисподней, из-под полога, приподнятого руками колдуньи, вылетают бесплотные духи. Реют в кают-компании, колеблют пламя свечи, тревожат в магической пирамиде пылающую радугу. Он, Есаул, не был Богом, не творил историю, но Бог двигал его делами и помыслами, и он, исполненный волей Божией, услышав пророчество Ангела, служил России, отводя от нее беду. Как и Иосиф Бродский, пророчески, косноязычной речью доносил до оглохших людей голос Бога, напоминал о поруганных заповедях, попранном ковчеге завета, опрокинутом жертвеннике, опустевшей скинии. Оба они были сосудами, в которйх гудел голос Бога, трубами, из которых дул огненный псалом.
— Не угодно ли вам, господин Куприянов, испросить оракула?
— Погадайте, погадайте, — милостиво согласился Куприянов, сидевший рядом с Круцефиксом. — Сразу на нас двоих погадайте. — Он положил руку на плечо Круцефикса, и тот сжался, как сжимается преданный пес от прикосновения хозяина. — Мы только что договорились, что господин Круцефикс в будущем правительстве продолжит управлять экономикой. Погадайте, каковы перспективы экономического роста? Каков уровень инфляции? Не грозит ли нам дефолт? — Куприянов посмотрел на дорогие часы «Патек Филипп», словно его ждали на заседании правительства. Барственно улыбаясь, прошествовал к столу, баловень и любимец, несомненный фаворит, уже вытянувший счастливый билет и теперь на разные лады получающий благословение от своей удачливой фортуны.
Книга легла на стол. В сильной руке Куприянова возникла булавка, увенчанная сердоликом. Он установил острие. Сжал скулы, напряг бицепс и вогнал булавку в глубь книги. Крик из портретной рамы повторился. В клубах розоватого дыма что-то металось, пыталось вырваться, но, пришпиленное, оставалось в полированном четырехугольнике рамы.
— Ну что ж, посмотрим, что сулит Иосиф Бродский вам обоим, — милостиво улыбалась Толстова-Кац, кивая Куприянову и Круцефиксу:
Куприянов стоял, ошарашенный. Еще держалась на лице надменная улыбка, но само лицо стало бескровным, словно он заглянул в гроб и увидел себя с окостенелыми веками, выцветшими губами, бледным лбом. Круцефикс съехал с кресла и сжался в робкий комочек, заслоняясь от разящего, посланного сверху удара. Сама Толстова-Кац, казалось, была смущена:
— Не усматривайте, мои родные, дурной знак в полученном предсказании. Напротив, по закону инверсии, любое преждевременное упоминание смерти — есть заговаривание смерти, выкликание ее бессильной тени, отвлечение ее от субъекта. Так что, любезный господин Куприянов, этим посланием вы обезопасили себя от козней врагов, которые, увы, все еще присутствуют среди нас и желают вам зла, — с этими словами ведьма метнула ненавидящий взгляд в сторону Есаула, и тот заметил, как задымился край гардины.
— Господа, кто еще желает говорить с поэтом на языке птиц и камней? Кто рискнет распознать в гуле ветра и звоне ручья весть о грядущем? — Толстова-Кац приглашала к столу гостей, заманивая их колыханием рук, переливами золота и бриллиантов. — Может быть, вы, прелестная Луиза? Или вы, мужественный любвеобильный Франц?
— Мы оба знаем, что нас ждет сегодня ночью в каюте, — откликнулась Луиза Кипчак. — А дальше нет смысла загадывать.
— Ты не забыла попросить прислугу, чтобы нам сменили сломанную кровать? — озабоченно спросил Малютка.
— Можете представить, каково мне приходится? — пожаловалась Луиза гостям.
— Госпожа Толстова-Кац, — раздался ехидный, насмешливый голосок, напоминавший хихиканье Жва-нецкого. — А что бы вам самой не попытать судьбу? Духи к вам благосклонны. Ответ, который вы получите, будет произнесен не на языке*птиц и камней. Мы сможем узнать, как провидит ваше будущее великий поэт.
— Я как раз хотела обратиться к духам за пророчеством, хотя волшебники знают все о себе наперед. Но чтобы вселить в вас мужество, приобщить ваши робкие души к вечному, я готова послать запрос, — надменно ответила чаровница, и сова грозно щелкнула клювом, заставляя умолкнуть насмешника.
Есаул сострадал поэту, над которым чинилось глумление. Алмазный стих, добытый в каменоломнях непознанного, извлекался на потеху толпы. Его щупали жадные руки, облизывали липкие языки. Сокровища, место которым было в ризницах великой империи, расхватывала тупая толпа, валяла в грязи и помоях. Он чувствовал страдание поэта, любил его, звал в соратники. Оба они, поэт и солдат, были нужны друг другу.
— Итак, — «что день грядущий мне готовит»? — Толстова-Кац положила перед собой книгу, исколотую в предшествующих опытах. Из вороха булавок выбрала ту, что была украшена крупным зерном аметиста.
Сверкая очами, с безжалостной улыбкой, вонзила сталь. Из рамы донесся вопль столь истошный, что казалось — этим воплем душа навсегда покидает рай и погружается в вечную тьму. Из переплета выступили рубиновые капли. Страница, которую раскрыла ведьма, была пропитана кровью. Острие остановилось в стихе, который она стала читать нараспев:
Мгновение колдунья молчала. С ней происходили преображения. Она превратилась в Венеру Милосскую с обрубленными руками, поразительной красоты и неги. Затем — в скифскую бабу с приплюснутой башкой, уродливыми бедрами и вислым каменным задом. В девушку с веслом, что когда-то украшала Парк культуры и отдыха имени Горького. В золотую буддийскую танцовщицу с трепещущими крылышками у пяток. В скульптуру Майоля с громадными ягодицам, пухлым животом, на который наваливались гипертрофированные груди с уродливыми сосками. В статую Свободы с пылающим факелом. И наконец, снова в Толстову-Кац, рыхлую, разбухшую, в намокших материях, из которых сочилась несвежая жидкость.
— Не лги, жид проклятый!.. — крикнула она, показывая кулак дымящейся раме. — Ты всегда меня ненавидел!.. Не верю твоему предсказанию!.. Явись сюда сам и разъясни, от каких таких розг я должна умереть?
Ее сквернословия были ужасны. Гостей обуял страх. Шляпа Боярского вместе с принадлежащей ей головой оказалась под креслом. Усы Михалкова подметали пыль в дальнем углу кают-компании. Лысинка Жва-нецкого, покрытая испариной, силилась спрятаться под подолом Луизы Кипчак. Кутюрье Словозайцев