пальцами, что есть силы раскачивал, отволакивал. Разбирал кладку громадной крепостной стены, в которую был замурован. Работал истово, с хрипом, покуда не уперся в сплошную скалу, без трещин и выбоин, которая как каменная, запертая наглухо дверь, загородила выход. Ударил в нее кулаком, словно хотел достучаться до тех, кто был по другую сторону двери. Звук не получился. Удар кулака ушел в скалу и окаменел в ней, лишь увеличив ее толщину и тяжесть.
«Все, мужики, конец… Теперь только вы, а не я…» — Степан опустился на камни, как опускается обессилевший узник на глухой пол каземата.
Он старался представить картину забоев и штреков, где случилась авария. Взрыв был такой силы, что сплющил железо комбайна, исковеркал транспортер, разбросал вагонетки. Взрывная волна растерзала людей. Уголь горел, продолжая отравлять проходы и щели. Пласт пламенел, как громадная красная печь, оплавляя сталь, сжигая тела. За плитой скалы, преградившей ему дорогу, был жуткий крематорий, где горели кости, железо и камень. Ему стало страшно, он отшатнулся от плиты, вдавливаясь в угол, желая спрятаться за уступ.
«Мужики, выручайте… Я здесь… Я живой…»
Вдруг остро, слезно подумал о жене Антонине. О дочках, о их хрупких телах, бледных болезненных лицах. О нерожденном сыне Алеше. Что больше их никогда не увидит.
«Тоня, родная, да как же у нас получилось… Да как же нас с тобой разлучают…»
Он снова кинулся к глухой шершавой плите. Навалился плечом, хрипел, надсаживался, желал ее сдвинуть. Слышал, как трещат и рвутся в нем жилы, откупориваются сосуды, кровь жарко хлещет в глазницы, в гортань, в желудок.
«Господи, помоги!.. — молился он, ударяя в камень плечом. — Отвали сучий камень!.. Сам завалил меня, Господи, сам теперь и отваливай!.. А иначе какой ты Господь!.. Значит, нет тебя, Господи!.. А ты ведь есть!.. Эту землю создал, сотворил эту глыбищу!.. Вот и сдвинь ее в сторону…»
Он молился, роптал. Колотился плечом о камень. Царапал его и кусал. Прогрызал дыру. Плевал, желая размягчить породу, выцарапывая из нее малые крошки. Обессилел и сник. Сполз вдоль плиты, выпивая последние глотки кислорода, зная, что их осталось на донце.
Свет стал тускнеть. Луч, отраженный рефлектором, утратил свою белизну. В нем появилась горчичная желтизна и мутная тусклость. Аккумуляторы садились, и скоро настала тьма. Кислород иссякал, дышать становилось труднее.
Он заорал под маской, выкрикивая страшную ругань. Поносил начальство, неведомого хозяина шахты, что грабил их и гнобил. Задерживал зарплату, гонял на износ оборудование, сгубил вентиляцию, обрекая шахту на взрыв. Сквернословил, колотил кулаками в плиту, сшибая с кулаков мясо.
Вдруг ослабел и сник. Его посетила слабость. Равнодушие ко всему и усталость. Не хватало жизненных сил на ненависть, крик и молитву. Не хватало сил на любовь и нежность. Он свернулся калачиком, как младенец в утробе матери. Земля была его матерью. Пещера — утробой, куда он вернулся, как эмбрион, чтобы больше никогда не родиться.
Погружался в забытье и спячку. И в этой сонной одури вдруг увидел зеленую траву, край синей реки. Антонина, молодая и чудная, выбредает к нему из воды, протягивает желтый цветок кувшинки.
«Тонечка, люблю тебя… Алешку моего береги…» — Степан забылся, остывая среди камней, сам превращаясь в камень.
Теплоход плыл под негаснущей северной зарей, в голубых разливах, и, казалось, кто-то невидимый манит корабль печально-волнующим отражением, влечет в беспредельные дали. Заря раскрывала свои загадочные объятия, погружая корабль в таинственную бесконечность, куда можно уплыть, но откуда невозможно вернуться.
Обитатели кают были равнодушны к голубой заре и великолепным разливам. Не видели легкого серебристого облака, похожего на перо бесшумной птицы, что пролетела над землей, явившись из бездонного Космоса, — взглянула на грешную планету и канула в Мироздании, оставив в небе знак своего пребывания. Обитатели теплохода, отведав экзотических блюд из предсмертного меню гастронома Михаила Кожухова, были исполнены эротического возбуждения, какое производят в дикарях Полинезии, Африки и Латинской Америки умело приготовленные насекомые. Пассажиры корабля предавались неудержимой оргии.
Оператор Шмульрихтер, как ночной охотник, был преисполнен азарта, творческой одержимости. Переключал мониторы, каждый из которых присылал изображение скрытой камеры, наблюдавшей забавы и фантазии обитателей кают. Иногда, когда зрелища требовали удвоенного внимания, поражая своей эксцентричностью, Шмульрихтер подбегал к дверями каюты, просовывал в замочную скважину гибкий световод с глазком и, вращая жгут, снимал эффектные ракурсы, фиксируя один и тот же план с двух разных точек. Затем торопливо возвращался в каюту, чтобы не утратить общей картины оргии.
В каюте колдуньи и злой волшебницы Толстовой-Кац совершалось невероятное. Хозяйка, сбросив обременительные покровы, огромная, толстобокая, состоящая из гигантских шаров, глубоких складок, волнообразных жировых отложений, с распущенной гривой волос, с косматыми рыжими зарослями между слоновьих ног, занималась любовью с двумя неграми из новоорлеанского джаза. Трубачи, блестящие, в черном поту, оставшись в одних галстуках-бабочках, наседали на нее с двух разных сторон, как шахтеры, пробивающие гору с противоположных склонов, желая скорейшего соединения туннелей. Скрипач из одесского квартета наяривал на скрипке, мотая прядями, раскрывал на мгновение глаза и тут же с ужасом их захлопывал. Визг еврейской скрипки, аханье колдуньи, косноязычные английские ругательства мешались с гулом горных работ, подземными взрывами, хлюпаньем грунтовых вод, которые щедро заливали каюту. В момент, когда встречные туннели, казалось, должны были сомкнуться и долбящие приспособления уже почти касались друг друга, колдунья вдруг исчезла, превратилась в эфир, растаяла в воздухе, оставив двух негров стоять против друг друга, совершенно голых, растерянных, с воздетыми орудиями, среди мокрой лужи.
Нечто совсем иное наблюдалось в каюте известного кутюрье Словозайцева. Две манекенщицы, слывшие его фаворитками, двухметровые, одинаковые, почти лишенные плоти, гибкие как лианы, с огромными глазами тропических бабочек, уложили голого кутюрье в просторную ванну. Плеснули шампунь, сами погрузились в перламутровую благоухающую пену, обвивая Словозайцева ногами. В глубине невесомой, дивной субстанции касались пухлого детского тела маэстро, отыскивая на нем то, чем так скромно наделила его природа. Это «нечто» было не крупнее двух перепелиных яиц, такое же рябое, хрупкое, с нежной желтизной. Проказницы сначала перебирали эти маленькие изящные четки, вызывая на круглом голубоглазом лице модельера детское блаженство, а потом внезапно сдавливали податливые шарики, отчего Словозайцев, весь в пене, окруженный перламутровыми пузырям, с воем вылетал из ванны и начинал метаться по каюте. Баловницы выходили из воды, со смехом ловили обезумевшего кутюрье, щекотали, покрывали поцелуями то немногое, что выдавало в нем мужчину. Обвязывали вокруг этих трогательных остаточных органов шелковую ленточку и водили маэстро по каюте, выгуливая, давая успокоиться. Кутюрье поддавался на хитрость, успокаивался, начинал рассказывать красавицам, как сложно ему было потерять невинность, обладая столь незначительными достоинствами. Девы сочувственно слушали, а потом неожиданно, со смехом роняли Словозайцева в ванну. Он тонул с головой, терялся из вида, и лишь шелковая ленточка позволяла женщинам вновь отыскать его в пучине вод. Перебирая тесьму, они в конце концов находили то, что искали, — извлекали из морских глубин две жемчужины, величиной с крупный горох, которых хватало лишь на то, чтобы украсить ими девичий кокошник из новой коллекции Словозайцева «Русский жемчуг».
Два друга и единомышленника — прокурор Грус-тинов и спикер Грязнов — сошлись в одной каюте. Пригласили двух немолодых поварих из корабельного ресторана. Установили их посреди каюты в позе львов, на которых обе были удивительно похожи, — большие растрепанные головы, мускулистые зады, отвислые животы и могучие, тянущие к земле груди. Оба государственных мужа напали на женщин с тыла, словно страшась встретиться с ними лицом к лицу, — мяли им бока, сильно ударяли в зады, будто хотели спихнуть с пьедесталов. Женщины не обращали на них никакого внимания. Не успев поужинать, они поставили на пол тарелки с котлетами, гуляш с картофельным гарниром и ели, лишь иногда недовольно оглядываясь, когда толчки оказывались слишком сильными и мешали проглотить кусок. «Мань, а Мань, ты вроде маленько не досолила», — говорила одна, прожевывая котлету. «Да нет, Нюр, соли нормально. Ты майонезом полей», — отвечала другая. Грустинов и Грязнов вслушивались в разговоры женщин, надеясь услышать что-нибудь