которое наблюдало за ним, он был им помехой, мешал опуститься на землю и захватить принадлежавшую им добычу.
Он вглядывался в высоту. Сквозь сетку и мелькание птиц двигались сумрачные, с впадинами и прогалами тучи. Невидимый, висел над площадью спутник космической разведки. И влажный лист проявленной фотобумаги лежал на столе начальника Генерального штаба. Сквозь очки пожилой генерал рассматривал ночной сфотографированный город, огненный крест горящей колонны, и среди кубиков подбитых машин, вытянутых, как личинки, убитых солдат одна малая неясная точки. Это он, Кудрявцев, живой, с автоматом, прижался к корме «бээмпэ».
Он увидел птицу, сидящую на кромке люка. Ворона вцепилась крепкими когтями в стальную кромку, повернула к Кудрявцеву мощный приоткрытый клюв, зло и яростно смотрела голубыми в красных ободках глазами. Она была озарена, ее сжатые крылья и глазированные перья отливали огненной медью. И все ее крепкое нацеленное тело выражало жадность и страх.
Видимо, близко, по ту сторону подбитого танка, невидимые, лежали мертвецы. Птица нацелилась на них, но боялась неостывшего железа, тлеющих углей и Кудрявцева, мешающего ей овладеть добычей.
Кудрявцев испытывал к ней ненависть, отвращение к ее костяному клюву, вскормленному на падали телу, хвостовым перьям, испачканным белесым пометом. Махнул на нее рукой, желая согнать. Ворона качнулась на крышке, но не взлетела, а, раскрыв клюв, показала узкий красный язык и хрипло зашипела. Она была сильнее его, хозяйничала на площади. Он покинул свою бригаду, бросил своих людей на истребление, и теперь они, простреленные и сгоревшие, валялись кругом на земле. Кудрявцеву здесь было не место, а место было ей, прожорливой и жестокой, овладевшей побоищем. Ей досталось поле боя, которое покинул Кудрявцев, и оба они это знали.
Ему захотелось вскинуть автомат и ударить в близкую мускулистую птицу, разрывая ее на клочки, превращая в ворох окровавленных перьев. Нагнув голову, он прошел стороной, и ему казалось, что птица, приоткрыв клюв, улыбается ему вслед, ее синие в красных кольцах глаза смеются.
Он увидел боевую машину пехоты и на обугленной башне — полустертый исстрелянный номер его роты. Машина сочилась дымом, ядовитыми химическими струйками. Сохранив свои контуры и конструкцию, казалась скелетом, на котором сгорела кожа и плоть. Запах, который она источала, был запахом горелого бензина и мяса. Он приблизился к корме, тронул рукоять дверей, но обжегся. Обхватил рукоять полой бушлата, повернул и открыл. И оттуда, как из горячей духовки, ударил в него жирный горячий воздух. Среди сидений, обгорелых проводов и окисленных пулеметных лент он увидел облезший, в огарках и нашлепках мяса скелет, протянувший к дверям костлявую руку. На запястье был толстый желтоватый браслет, потерявший в огне свой сочный цвет. Точно такой же браслет был у контрактника, изображавшего Деда Мороза, а скелет, лежащий на днище, и был контрактник, еще днем распевавший похабные частушки с притопом и присвистом.
Кудрявцев, ужасаясь, отступая назад, затыкая ноздри, вдруг испытал странное, похожее на тайную радость чувство: это не он лежит испеченный в машине, не его уродливая, с голой костью, рука торчит из десантного отделения.
Пятясь, стыдясь этой грешной мысли, он отступал от машины, и шлепок горячего воздуха, излетев из машины, ударил ему в лицо.
Он двигался среди истребленных машин своей роты, тех, что успели дернуться, вырваться из колонны, развернуть в сторону врага пулеметы и пушки, и тех, что так и остались на месте, сохранили интервалы, образуя ряд испеченных коробов, напоминавших обгорелые, не оставленные на противне буханки.
Это была его рота, расстрелянная и сгоревшая, растерзанная взорванным боекомплектом и разрезанная плазменными лучами кумулятивных гранат. Солдаты и прапорщики, которых он знал поименно, учил стрелять, кричал на них в гневе, награждал за успехи, бежал вместе с ними на дистанции, водил в баню, ночью входил в казарму, слыша их дыхание во сне, писал их родным в городки и поселки, на плацу вместе с ними, оттягивая носок, ударяя подошвой о землю, шагал, равняясь на боевое знамя бригады.
Теперь рота окружала его сгоревшим железом, грудами обезображенных тел. Повсюду слепо смотрели пустые бойницы, беззвучно орали открытые люки. В небе, раздраженное его появлением, кричало воронье.
Все его солдаты и командиры были мертвы. А он был жив и зачем-то явился сюда, на место, где полегла его рота. Кому-то беспощадному и жестокому было угодно вернуть его сюда, показать окисленный ствол пулемета, тлеющее на асфальте одеяло, механика-водителя, упавшего из люка в позе ныряльщика. Кому-то было угодно поставить его здесь, среди истребленной роты, и беззвучно спросить: «Что теперь станешь делать? Как теперь будешь жить?»
Можно было тут же и приставить к горлу ствол автомата, нажать на крючок, и последнее, что увидят глаза — вяло дымящее, скомканное на асфальте одеяло. Или можно отыскать среди разбитой техники уцелевший танк, запустить мотор и, выруливая среди подбитых машин, прорваться к Президентскому Дворцу, шарахнуть из пушки по его освещенным окнам. Или что-то другое, неясное, не приходящее в его помутненный рассудок.
Он вдруг увидел начальника разведки. Тот лежал, тускло освещенный догоравшим грузовиком. Рука его была оторвана. Запрокинутое лицо с золотистыми гусарскими усиками, растворенный рот и открытые в небо глаза выражали непонимание, словно из неба показалось ему нечто неописуемое и ужасное и умер он не от разрыва гранаты, не от болевого шока, а от зрелища истинного жуткого устройства мира, которое не в силах вынести ни один человек,
Кудрявцев, не приближаясь, издалека смотрел на начальника разведки, вспоминая его добродушные шуточки, молодцеватый жест, с которым он подкручивал усики, обручальное кольцо на руке, которая теперь была оторвана. Его жадный мужской загоравшийся взгляд, когда рядом появлялась женщина, и взгляд сентиментально-мечтательный, когда, выпив водки, он пел под гитару своим сладковатым тенором.
Кудрявцев услышал голоса. Они раздавались сразу с нескольких направлений, и им сопутствовал скрип и лязг железа. Открывались и хлопали люки, скрипели тяжелые бронированные двери. На освещенное пространство, где лежал убитый разведчик, вышли двое чеченцев. Кудрявцев различал их кожаные куртки, похожие спортивные шапочки, безусые смуглые лица с крупными носами. Они были увешаны трофейным оружием. Как и Кудрявцев, затолкали себе за спину по два, по три автомата. Обшаривали глазами подбитые машины.
Увидели убитого офицера, подошли. Один расстегнул на убитом бушлат, осмотрел ремень, видимо в поисках пистолета. Другой осторожно, чтобы не испачкаться в крови, обшарил нагрудные карманы, вытащил зажигалку, авторучку, сунул себе в карман. Что-то раздраженно произнес по-чеченски. Его товарищ хмыкнул, расстегнул ширинку и, подойдя вплотную к убитому, стал мочиться на его лицо, на открытые глаза, на золотистые усики.
Кудрявцев видел, как разбиваются брызги о лицо начальника разведки. Рука, сжимавшая автомат, поднималась. Но из-за остова грузовика показались другие чеченцы. Кудрявцев, погасив свой импульс, осторожно, чтобы не звякнул металл, отступил в тень. Скрылся в сумеречных прогалах колонны.
Он уходил от освещенных мест, где продолжали бродить мародеры. Держался темноты, пробираясь обратно, к краю площади. Волновался, как бы солдаты, посланные им за оружием, не напоролись на вооруженных чеченцев.
Он не увидел, но почувствовал, что за ним наблюдают. Не мог определить откуда. Сжался, притиснулся к радиатору бензовоза, ожидая близкую вспышку, удар пуль о цистерну. Очереди не было, но ощущение того, что он на виду, что за ним следят, заставило его, медленно поводя глазами, искать направление, откуда исходила тревога.
Эта тревога, словно едва ощутимая вибрация воздуха, доносилась из-под танка, из темного проема между гусеницами. Кудрявцев не видел того, кто скрывался под танковым днищем, но это не мог быть чеченец. Это мог быть только свой, живой, уцелевший во время побоища, забившийся, как в нору, под танк.
— Эй! — позвал Кудрявцев. — Давай выходи! Ему не ответили, но он знал, что был услышан.
— Давай выходи!… Свои! Не хрена там отсиживаться!…
Из— под танка на четвереньках, похожий на большую собаку, вылез солдат, за ним другой, по- пластунски. Первый уже стоял на ногах, боязливо подходил, а второй все еще продолжал ползти, елозя по земле локтями.