— Кому же, Катенька? — выведывал Чеснок. — Кому ты душу свою раскрываешь?
— С вами-то поговорить не о чем. Вы на смех подымете.
Я и говорю ей. Веронике. Я ей все говорю. Она и слушает, и отвечает.
— Это какая же такая Вероника?
— А в мебельном Вероника! — хитро усмехалась Катюха, радуясь его недогадливости, тому, что и ей наконец можно над ним посмеяться. — В витрине сидит Вероника. Золотая, красивая! Я ее Вероникой зову.
— Манекен, что ли? — прыснул Чеснок, предчувствуя для себя новую возможность потехи. — Баба золотая. С ней, что ли, разговариваешь, когда лед долбишь?
— Она не баба! Она молодая, как я. И лицом на меня похожа. Только прическа другая. Й лицо золотое. Я вечером, когда народу нет, иду к ней. Тротуар чищу, а сама с ней разговариваю. Как день прошел, кого повидала, что где случилось. Жалуюсь ей, если обидят. Прошу ее, чтобы мне повезло. Чтобы мама была здорова. Брат Сеня техникум закончил. Чтоб тетя Надя выздоровела, нога ее не болела. Чтоб мне с женихом повидаться, когда в деревню вернусь. И она обещает. Все делает, как я прошу.
— Ой, не могу! — не выдержал Чеснок, корчась от смеха, охлопывая себя по бокам. — Не могу я больше с тобой! Вероника… Богиня золотая! Нашла себе богиню и молится… Да ее специально поставили, чтоб такие дуры, как ты, немытые, немазаные, некормленые, непоеные, чтоб такие дуры к ней ходили и в поклонах лбы о лед разбивали. Утку подсадную для дур придумали! Сучку золоченую.
— Врешь! — вскрикнула тонко Катюха, еще не веря, что ее обманули. — Она не сучка! Она Вероника… Я ее в журнале видела. Она и в кино снималась. У нее тоже жених есть! Она с ним в Прибалтику ездила… И я на нее похожа!
— Сучка, сучка она! Не живая, а бумажная. Была бы живая, я бы с ней давно переспал, — хохотал Чеснок, дергая Катюху за кофту.
— Гад ты, Чеснок! Бич проклятый. Прогоню! Навсегда прогоню!
— Не прогонишь! Я тебе вино приношу.
— Все вы гады!.. Повешусь!.. Все мужики гады! Изрубить вас! Всем вам смерти желаю!.. Кому я теперь нужна? Кто меня теперь пожалеет?
— Лом Иваныч тебя пожалеет! — надрывался Чеснок. — Ой, не могу!.. Лом Иваныч тебя, Катюха, полюбит!
Вернулся Гвоздь. Вытащил из-под полы мутноватую бутылку самогона.
— Вот! — похвалялся он, гордо ставя на стол бутылку. — Бабушка Фрося прислала!
— Гвоздь, да какой же ты мальчик хороший! — гладил его по голове Чеснок. — Да какой же ты умненький, хороший мальчик!
— Давай, мужики, разливай, — тянулся к бутылке Сева.
— Закусь, закусь возьмите, — ухмылялся Кусок, полыхая своими нержавеющими зубами, протягивая товарищам огрызки хлеба.
— Катюха, давай стакан!
— Гады вы все! — Она плакала, дрожала плечами. Чеснок ее обнимал. Вталкивал ей в руки стакан.
Поздно ночью, оставив душную, прокуренную дворницкую, Чеснок и грузчик мебельного магазина Сева выскользнули на мороз. Бубня, переругиваясь, трезвея с каждым шагом, направились к магазину. Улица была безлюдной. В стеклянной витрине, на диване, под торшером сидела злотоликая женщина. Молча, бесстрастно смотрела на пустой, замороженный город, в который ее привезли, выставили под свет ледяных фонарей.
Чеснок задержался перед ней на мгновение. Усмехнулся, скорчил рожу. Но она смотрела на него, не мигая, золотыми глазами, и ему стало вдруг страшно.
— Вероника, чтоб тебя! — выругался он, еще больше трезвея, торопя, понукая товарища. — Ну давай, шевелись! Портки к ногам примерзают.
Они обогнули магазин. Прокрались к кирпичной пристройке, где в окне виднелся вентиляционный короб с розеткой вентилятора.
— Давай доставай! — командовал Чеснок, чувствуя, как хмель исчезает и появляется озорное хищное веселье. — Подставляй!
Сева отрыл из-под снега стремянку. Приставил к окну, придерживая, в Чеснок, цепко хватаясь за липкое железо, поднялся. Осторожно отодвинул пропеллер непривинченного вентилятора, за которым открывалась пустота жестяного короба.
— Жди в стороне. Стремянку убери. Не засни. Слушай, когда свистну. Приставишь.
Он сбросил пальто и шапку. Вытягиваясь, удлиняясь, влез в отверстие. Втиснулся в жестяной желоб и стал углубляться, вдавливаться, двигаясь, как змея, напряженно пульсируя мышцами.
Пролез вентиляционный канал. Выбрался сквозь него в подвальное помещение. Осторожно, слыша шарканье своих башмаков о бетон, поднялся, вошел в магазин.
Здесь было темно, тепло. Пахло лаками, деревом, тканями. В сумерках, привыкая глазами, он различил стоящие вдоль стен диваны, шкафы, кровати. Мерцали подвешенные над прилавком светильники. Витрина мягко светилась, и в ней, спиной к Чесноку, сидела золоченая женщина. Ее присутствие было ощутимо. В магазине были двое — он и она. И это его возбудило.
— Вероника! — произнес он. — А вот я тебя сейчас на кровать!
Он испытал к ней вожделение. Подошел, огладил ее плечи, грудь, ноги. Они показались живыми, теплыми. Желание его усилилось, и он, вытягивая шею, приблизил лицо к ее золотому лицу и поцеловал в губы.
— Вероника! — шептал он. — Иди ко мне, Вероника…
Чувство опасности, хмель, сумрачная пустота помещения, двухспальная кровать усиливали в нем похоть. Усмехаясь, он смотрел на ее золотое лицо, золотые ноги, золотые разведенные руки. Очнулся, тихо рассмеялся.
— Вероника, Вероника, ты меня не урони-ка. — Он отошел от нее, погружаясь в сумрак торгового зала. — Не за бабой пришел, за деньгами…
Грузчик Сева сообщил ему, что кассирша часто оставляет дневную выручку в кассе, не успевает сдать ее в банк. Сегодня, утверждал Сева, именно и был такой день. Инкассатор не успел появиться.
Кассовый аппарат отсвечивал никелем и пластмассой. Денежный ящик был заперт. Чеснок извлек из кармана толстый складной нож. Выставил отвертку. Стал возиться с замком, выламывая древесные щепки, хрустя металлом, нащупывая отверткой стальные элементы замка.
Внезапный, острый, набегающий свет ворвался, ослепил, наполнил магазин бесшумной вспышкой. Сочно, жутко блеснули подвески на люстрах, отвертка в руках, никелированный корпус кассы, золотое лицо обернувшейся женщины. Чеснок обомлел, обессилел. Смотрел, как падают, валятся в угол огромные тени. За окном прошла машина, осветив магазин лучами фар.
Страх миновал. Сердце продолжало стучать. Вместо страха надвинулась тоска. Он, ворюга, отвратительный, пьяный, в промокших, раскисших сапогах, в нечистой затхлой одежде, стоит здесь с отмычкой, ломает замок, всеми отвергнутый, пропащий, живущий из последних сил.
Это длилось мгновение. Женщина с золотым лицом отвернулась презрительно, не смотрела на него.
Он с силой нажал отвертку, замок хрустнул, ящик открылся. В нем было пусто. Лишь валялась скомканная драная трешка. Он держал ее, рассматривал, ошалело глядя в пустой ящик.
Глухая, темная злоба, близкое к истерике бешенство поднимались в нем. Его обманули — и тогда, и теперь, и всегда. Он ублюдок — так всегда его называли. Бич, неудачник, мерзкий лицом и душой, гадкий для всех, и цена ему — эта мятая сальная трешка.
Хмель его кончился, превратился в лютую ненависть. Он ненавидел и желал погибели всем. И этому бездушному городу из силикатного кирпича и бетона, поставленного чьей-то угрюмой волей посреди болот и лесов. И станции, огромной, слепой, глотавшей бессчетные людские жизни, проглотившей и его, Чеснока. Ненавидел страну, пустынную, бессмысленно расползшуюся по земле, населенную нелепо и бестолково живущими людьми, то сцепившимися в клубки, то, как пар, гонимыми по суровым, невозможным для жизни