сруб с навершием, журавель с цепью и висящим ведерком. Быстро, жадно, чувствуя запах холодной близкой воды, окунул цепь. Проталкивал ведро вниз, в сруб, пока не услышал звонкий удар. Помотал, предвкушая холод и сладость. Вытягивал, слушая тяжелые литые удары ведра о венцы сруба, непрерывное звучание льющихся капель.
Вода была душисто-холодная, и он пил и не мог напиться. Тяжелел от ледяной, проливавшейся в него струи. Мочил себе брюки, башмаки. Омывал горячее пыльное лицо. Напившись, тяжело навалился на сруб, головой в колодец, чувствуя, как пропитывается его тело влагой и холодом. Далекое дно светило из-под земли серебром, и опять показалось, что это смотрят на него заколдованные обитатели. Он опрокинул ведро, уронил в колодец шумную, упавшую громко воду.
Собирался отойти, когда увидел тонкую, спускавшуюся вниз бечеву, притороченную к срубу. Потянул сильнее, выше. Вытащил отекавшую капелью бутыль с плотной резиновой пробкой. В бутылке плескалась жидкость. Чеснок, открывая пробку, внюхиваясь в бутылку, уже понимал, счастливо догадывался: в бутылке самогон. Хозяева, остерегаясь досмотра, спрятали самогон в колодец.
— Ну хохлы! Ну подпольщики, партизаны!..
Он сделал глоток из горлышка, обжегся сладким огненным духом. Замотал головой.
— От рентгенов лучшее средство… Прописано, — говорил он вслух. — Горилка есть, а закусь найдется?
Оглянулся на хату, на дверь, где висел замок. Поставил бутыль на землю, побежал к сараюшке. Ткнулся в горячий сумрак, прорезанный пыльным солнцем. Отыскал в углу ломик. Не раздумывая, побежал к хате, подсунул лом под железные скобы и, крякая, напрягаясь, вытащил с корнем запор.
— Горилка есть, а закусь всегда найдется! — похохатывал он, занося бутыль в хату.
В доме было душно, сухо. Иссох, согнулся цветок на окне. В углу на божнице золотилась икона. На стенах висели салфетки и коврики. Большая допотопная кровать блестела никелированными шарами. В печи темнели чугунки. Шкафчик был наполнен тарелками, чашками. Все убрано, чисто. Нет следов поспешного бегства. Чеснок, озираясь, почему-то подумал, что жилище принадлежало двум старикам. Их молодой портрет висел над кроватью. Два молодых, прижатых друг к другу лица.
— Здравствуйте, хозяева дорогие! Принимайте гостя, — ерничал он, испытывая смущение, стараясь от него избавиться. — Какие тут у вас разносолы?
Он рыскал по избе, заглядывая в углы. Наткнулся на погреб. Поднял за кольцо половицу. Среди груды чистого, сухого картофеля, отмытых, мягко розовевших морковин увидел закупоренные банки. В них были грибы, огурцы, помидоры. Прошлогодние запасы бережливых хозяев, хранивших соления до нового урожая.
— Прошу садиться, — приглашал он себя самого, расставив откупоренные банки, выкладывая на тарелку скользкий ворох грибов, красную, налитую соком помидорину. — За все хорошее! Чтоб в доме вашем мир да любовь! — кланялся он фотографии на стене, подымая налитую чарку. — Чтоб всего у вас было вдоволь! И картошки, и морковки! Чтоб куры неслись и коровы телились! И всегда у вас — полная чаша!
Он выпил жаркую, полыхнувшую внутри чарку. Жадно закусил, брызнув из помидорины соком. Торопился налить еще.
Он быстро опьянел. Ему, укрывшемуся от посторонних глаз в чистой светлой хате с радужными половиками, с белой печью, с нарядными, украшавшими стену салфетками, захотелось пожить здесь. Отдохнуть, отсидеться, хоть на время прекратить свои скитания среди случайных, равнодушных людей, которые вдруг по неясным, каждый раз повторявшимся законам превращались во врагов, ополчались на него, гнали, травили и мучили. Пожить бы здесь, отдышаться.
Он оглядывал хату, наслаждался чистотой и порядком. Видно, хозяева жили небедно. Видно, у стариков были и другие запасы. Куда им, старикам, раскошеливаться. Какие траты у них, стариков. Должно быть, скопили деньжат. Где-то прячут, хранят. Вряд ли утащили с собой. Где-то здесь, в хате, хранится стариковский чулок. Зарыта кубышка. Где они хранятся, деньжата?
Он встал, хмельной, чувствуя себя прозорливым. Вел диалог со стариками, пытавшимися его обмануть. Утаить от него кубышку, спрятать деньги.
— Не надо жадничать, старцы! Бог велел делиться! А то икону повесили, а сами кубышку зарыли. Не по-нашему, не по-русски!
Он знал, что отыщет деньги. Подставил к божнице стул. Поднялся, просунул за икону руку. Пошарил. Вытащил сухой бумажный цветок. Задел икону, и она, соскользнув, упала. Исчезло лицо Богоматери, золотые круги над головами ее и младенца.
— Ладно, не здесь, так там!
Он переставил стул к шкафу. Поднявшись, стал шарить на верхней полке среди посуды, гремя тарелками, рюмками, остатками прежних сервизов от бесчисленных прошумевших в хате застолий. Не нашел ничего. Рассердился, наколовшись на острую щепку. Отдернул руку. Фарфоровая с малиновыми цветами чашка упала на пол, разбилась. Лежали на полу осколки с красными мальвами.
— Вот хохлы хитроумные! Нет, чтобы положить на виду. Заховали куда-то. А я все равно найду! Чесноку денег нэ трэба! Чесноку трэба правда! Дюже хитрый ты, дед, а я хитрее!
Он вынул занозу, отсосал кровь. Заглянул под матрац. Там, под тюфяком, под периной, на железной упругой сетке было пусто. Й это вдруг его разозлило. В гневе он сдернул перину на пол, рванул ее. Пух вылетел из ветхой ткани, закружил, залетал по хате.
— Черти старые! Зачем вам столько иметь! Вам помирать, а мне жить! Я их с пользой для жизни! Они мне нужней, чем вам!
Он заглянул под кровать, вытянул сундук, раскрыл. Стал выбрасывать из него стариковскую рухлядь. Сарафаны, линялые юбки, гимнастерки, поношенные мужские рубахи, ленты, тесьма. И на дне два аккуратных комплекта — глаженые, чистые, мужской и женский, видно, припасенные для похорон.
— С собой-то туда не утащите! Там все бесплатно. — злился Чеснок, вытряхивая все наружу, перевертывая сундук, ударяя в сухое гулкое дно.
Он пошарил в печке, вымазался в саже. Рванул из горшка сухой цветок. Злоба его нарастала вместе с хмелем. Опять его одурачили. Заманили в избу, напоили, унизили, обманули.
Он вернулся к столу и выпил стопку, угрюмо, враждебно глядя на портрет хозяев.
И что мы все время друг другу врем? И врем, и врем, и врем! Вы мне врете, я вам. Когда же мы врать-то устанем?.. Ну вот, что вы мне врете? Про станцию зачем-то наврали. Про деньги наврали. Нет у вас денег, не надо. На кой мне ваши деньги поганые! Не за деньги живу. Я гулять люблю, веселиться, чтоб выпить было с кем. чтоб девка была. А вы что устроили? Радиацию, рентгены наслали. Да нет никакой радиации! Брешете все! Нет никаких рентгенов. Все вы врете!
Он пнул ногой перину, подняв к потолку белые перья. Вся хата в летающих хлопьях. Вышел наружу. Стоял на дворе и мочился прямо у крыльца, тупо глядя на зараставшую тропку.
И внезапно сверху, с неба, прямо на тропу упала птица. Серая, с желтым зобиком, с темными метинами на крыльях. С мягким стуком, грудью о землю, распушила крылья, раскрыла клюв, жадно хватая воздух, и застыла, закрыла желтой пленкой глаза, словно ее сразила в небе дробинка.
Чеснок нагнулся. Вид умершей, убитой без выстрела птицы поразил его, отрезвил на мгновение. Он оглянулся — белая хата, зеленый недвижный сад, мелом начертанные на заборе иероглифы — записи, сделанные дозиметристами.
— Суки проклятые! Не верю…
Он вернулся в хату. Не стал больше пить. Снял с божницы икону, замотал в старушечий платок, сунул под мышку, надеясь продать ее в городе.
Вышел на улицу и стал выбираться из села. Хмель его то проходил, то возвращался. И в пьяной голове возникла внезапная, показавшаяся увлекательной мысль. Пробраться в Припять, в пустующий город, и там, в оставленных домах и квартирах, еще раз попытать свое счастье.
…Он добрался до Припяти вечером, с машины на машину, пользуясь своей белой робой, прикрывая лицо респиратором. Один из многих, кого авария разбросала по району.
Город с моста казался розовым, окна отражали закат, и чудилось — там праздник, многолюдье, гулянье.
Но не было многолюдья, гулянья. Беззвучно пульсировали на углах светофоры. Висели линялые, двухмесячной давности кинорекламы, выцветшие розовые флаги. И ни души, ни звука, ни голоса. Казалось,