схватил обеими руками голову В. И., приподнял, нагнул, почти прижал к своей груди, к своему сердцу и крепко поцеловал его в щеки и в лоб… Махнул рукой и отошел резко, словно отрубил прошлое от настоящего…»[74]
Многие вещи в политике можно понимать — и понимают — двояко. Самый свежий пример — взрывы в Москве и Нью-Йорке. Одни придерживаются общепринятой версии: взрывы домов и уничтожение Всемирного торгового центра — террористические акты. Другие, из тех, что не верят ни во что, кроме беспредельности зла в человеке, считают их провокациями спецслужб — ФСБ и ЦРУ — чтобы оправдать в глазах общественного мнения расправу с Чечней и с Афганистаном. И доказывать здесь что- либо бессмысленно, ибо это вопрос веры.
Точно так же и с этим прощанием. Одни будут считать, что это — точно рассчитанная работа на публику, и таких большинство, ибо в глазах народа политики вообще не люди, а вычислительные машины. А кто-то, может быть, и посчитает все это правдой. Конечно, дико предположить, что человек, являющийся без пяти минут главой государства, может делать что-то не напоказ, что он вообще может иметь какие-то чувства, — но жизнь человеческая так разнообразна, и чего только в ней не бывает…
Глава 14
«Государственники» и «революционеры»: кто кого?
Вернемся теперь, после этого лирического отступления, несколько назад, в 1921 год. Война закончилась, исчезла внешняя вынуждающая сила, сплачивавшая большевиков против смертельной опасности. И сразу же с уменьшением давления проявились разногласия, отложенные «на потом». Собственно партия, или, пользуясь терминологией Оруэлла, «внутренняя партия», проявила отчетливую тенденцию по любому поводу вступать в бесконечные дискуссии, подавая дурной пример партии «внешней». То есть ничего нового-то не происходило, процесс этот шел с самого начала существования партии, в бесконечных дискуссиях проходила вся ее жизнь, не исключая и военного времени, — но во время войны спорили как-то между делом и по не слишком глобальным поводам. А теперь словесная река вырвалась, наконец, из теснины и разлилась на просторе.
Первым вестником нового жизненного этапа — еще, кстати, до окончания войны, стала «дискуссия о профсоюзах». Часть видных большевиков, размышляя о том, как организовать государство после победы в войне, выступила за передачу верховной власти профсоюзам. Троцкий тут же потребовал заодно их чистки и всеобщей милитаризации. (У него был свой интерес, он рассчитывал играть в этих милитаризованных профсоюзах ведущую роль.) Очередной теоретический спор, делов-то! — мало ли глупостей уже предлагали и еще будут предлагать. Охота в такое время заниматься такими проектами!
Но, как без труда догадается хоть немного продвинутый в реальной политике человек, дело-то было совсем не в профсоюзах. Вот ведь интересно — когда в наше время в верхах происходит какое-нибудь новое назначение или изменение, политическое ли, партийное или какое другое, то все правильно понимают происходящее: идет борьба за власть. И спрашивают не кто что предлагает, а кто чью руку держит и в чьей команде шагает. А как речь заходит о двадцатых годах, так словно туман глаза застит. Кто бы об этом времени ни писал, сразу же начинает разбираться, кто что говорил, кто на каких позициях стоял, кто был неправ и в чем именно, и так там, в этом идеологическом болоте, и остается.
На самом деле все было куда проще. Как писал эмигранту Илье Британу кто-то из видных большевиков (подозревали, что Бухарин): «Помните, когда пресловутая дискуссия о профсоюзах угрожала и расколом партии, и заменой Ленина Троцким (в этом была сущность дискуссии, скрытая от непосвященных тряпьем теоретического спора…)»[75]. Вот именно: тряпье теоретического спора — а суть-то совсем иная, самая банальная борьба за власть была сутью как этой, так и последующих дискуссий. И партийные массы, как мы увидим далее, прекрасно это понимали.
Надо сказать, что время для верхушечных разборок было самое неподходящее. Да, война закончилась — ну и что с того? Семь лет войн и революций отбросили Россию на добрых полстолетия назад. Сельское хозяйство давало 65 % продукции от уровня 1913 года, промышленность — всего лишь 10 %. Железнодорожный транспорт агонизировал. Недовольные продразверсткой крестьяне поднимали восстание за восстанием. Голод в Поволжье унес миллионы жизней. Положение было хуже некуда, но выходить из него предполагалось по-разному.
Психологически тогдашних большевиков можно поделить на «революционеров» и «государственников». Первые — нормальные, чистопородные смутьяны-радикалы — не видели для себя ни малейшего интереса в какой бы то ни было экономической прозе. Возиться с промышленностью, сельским хозяйством и прочей экономической дребеденью им было смертельно скучно, как скучно было бы путешественнику-землепроходцу работать председателем колхоза. Это были по сути своей че гевары, горевшие желанием «раздувать мировой пожар на горе буржуям», нести знамя социалистической революции в Европу, которая почему-то задерживалась с выступлением. Поэтому их совершенно не интересовали никакие экономические проблемы, они хотели одного — продолжать делать революцию.
«Государственники» же — некоторое количество случайно оказавшихся в этой лихой компании нормальных людей — собирались заняться приведением в порядок страны. «Мировая революция»? Ну ладно, может быть, но это когда-нибудь потом… Едва ли нашелся бы в то время среди большевиков человек, который не верил бы в мировую революцию, но эти верили в нее как в светлое будущее, а не в то, чем надо заняться срочно и немедленно.
Главой «революционеров» был Троцкий, взгляды которого несколько позже вылились в теорию «перманентной революции», суть которой ясно видна из названия. И вечный бой, покой нам только снится! Победу большевиков в России он считал «недоразумением» и мог примириться с ней лишь как со ступенькой к долгожданной революции на Западе, которую он готов был приближать и разжигать любыми способами, вплоть до вооруженной интервенции. В середине 1930-х годов троцкизм дошел до совершенно безумной теории о том, что в России вообще все «неправильно», что надо вернуть ее в капитализм, «дорастить» до состояния, соответствующего промышленно развитой державе по Марксу, и потом вместе с Западом вести к революции. Но это будет потом. А пока что Троцкий рассматривал мир как «передышку» перед «последним и решительным боем» и проявлял полное отсутствие интереса к какому бы то ни было мирному строительству, тем более что не был в принципе способен ни к какому созидательному труду.
Однако в то время авторитет добывался не созидательным трудом, а митинговыми талантами, и авторитет у Троцкого был чрезвычайно велик. Он опирался на «молодых» партийцев, вступивших в партию в годы гражданской войны. Молодежь сама по себе не любит рутинной работы, зато легко находит «упоение в бою и бездны мрачной на краю», не задумываясь, что другие поколения, может быть, хотят совсем другого. Большинство молодых партийцев не знали, что до 1917 года Троцкий был меньшевиком и главным противником Ленина. Для них он был прежде всего победоносным наркомом, портреты которого висели на каждом углу. Сам же Лев Давидович видел себя, конечно, только на первых ролях. «Я не гожусь для поручений, — писал он впоследствии в автобиографии. — Либо рядом с Лениным, если бы ему удалось поправиться, либо на его месте, если бы болезнь одолела его».
Основным «государственником» в большевистских верхах был Сталин, практический ум которого двигался не от теории к теории, а от задачи к задачи. Если же надо было что-то теоретически обосновать, то он, вооруженный изобретенным им «творческим марксизмом» и семинарским образованием, мог без труда придумать обоснование «по Марксу» для всего, что бы ни происходило в стране.
Посередине же находился Ленин — странный персонаж, кажется, находивший одинаковое удовольствие как в теоретизировании, так и в решении конкретных задач. Он был чистый интеллектуал, мозг которого равно питался как воздушной сладостью идей, так и черным хлебом повседневности. Сей «абсолютный разум», не останавливавшийся ни перед чем ради реализации своих идей, чистопородный теоретик и такой же чистопородный авантюрист, был, однако, тоже малопригоден к практической работе, правда, по другой причине. Пять лет тяжелой работы по управлению государством уложили его в могилу. Сталин же выдержал тридцать пять лет — пять при Ленине и тридцать после него.