— «Це» перед 'а', 'о', 'и' в латинском и в родственных ему языках произносится как 'к'. Я это тебе не раз повторяла. Воспитание твое, Анелька, страшно запущено, а ведь тебе уже тринадцать лет. Ты должна много трудиться, чтобы догнать своих сверстниц.
Анелька пропустила мимо ушей наставление гувернантки. Она взглянула украдкой на зеленые ветви липы, шелестевшие у открытого окна, и протянула руку к книге, собираясь ее закрыть.
— Еще рано! — остановила ее панна Валентина.
Убедившись, что часы показывают без двух минут пять, Анелька села. Глаза ее снова из темно-синих сделались голубыми, красиво очерченный рот приоткрылся. Каждый мускул в ней трепетал. После долгих часов учения так хотелось выбежать в сад, а тут жди еще целых две минуты!..
В ярком солнечном свете оранжевые стены комнаты блестели, как металлические, в углу слепила глаза белизной кровать Анельки, на столике звездой горело зеркало. Липа струила медовый запах, со двора доносился крик горластых петухов. Птичий щебет сливался с жужжанием пчел и тихим шелестом старых деревьев в саду.
«Ах, пять часов, видно, никогда не пробьет!» — думала Анелька, ощущая на лице дуновение теплого ветерка. Казалось, всю ее наполнил сиянием свет, лившийся с необъятного небосвода.
Панна Валентина сидела в кресле, опираясь на подлокотники, скрестив на груди жилистые руки и вперив взгляд в ту часть своего серого платья, которую крестьяне называют подолом. В своем давно остывшем, усталом воображении она видела себя начальницей пансиона на сто девочек, одетых во все серое, которых надлежало держать в узде до самого звонка. Ей чудилось, что толпа юных девиц рвется в сад; они обступили ее тесным кольцом; но она противостоит этой живой волне с твердостью и неколебимостью гранита. Борьба эта утомляет ее, но вместе с тем наполняет душу неизъяснимым блаженством. Поступая наперекор собственному желанию и юным порывам ста девочек, панна Валентина повинуется всемогущему голосу долга.
Еще минута…
За окном заскулила собака, она привыкла в это время играть с Анелькой. Девочка беспокойно потирала руки, посматривая то на часы, то на вздувавшуюся от ветра занавеску, но сидела смирно.
Наконец, часы в высоком темно-желтом футляре, отсчитывающие дни, часы и секунды, прозвонили сперва тоненько и торопливо четыре четверти, а потом громко и медленно пробили пять раз.
— Можешь сложить книги, — сказала учительница и поднялась; высокая, слегка сутулая, она тяжелой поступью подошла к комоду, где стоял стакан холодного кофе, прикрытый блюдцем, которое облепили голодные и любопытные мухи.
Вмиг Анелька переменилась до неузнаваемости. В шаловливой улыбке блеснули мелкие белые зубки, глаза заискрились и приняли темно-зеленый оттенок. Она несколько раз обежала вокруг стола, не зная, за что раньше приняться. Подскочила к двери в комнату матери, потом вернулась и опять схватилась за книги. И, склонив головку набок, сказала просительно:
— Можно впустить Карусика?
— Раз родители разрешают тебе играть с ним, я не могу запретить, — ответила гувернантка.
Анелька, не дослушав, закричала:
— Карусь, сюда!
Да еще при этом свистнула.
Только необычайной силой воли можно объяснить то, что, услышав свист, панна Валентина не выронила из рук все — стакан с кофе, блюдце, ложечку. На увядшем лице ученой дамы выразилось величайшее возмущение. Но не успела она проглотить хлеб, и разразиться длинной проповедью о правилах приличия, как пес, не дождавшись, пока ему откроют дверь, вскочил в комнату через окно.
— Ты избалованная, невоспитанная девчонка! — торжественно изрекла панна Валентина и от большого огорчения проглотила двойную порцию кофе, издав при этом звук, похожий на бульканье.
— Карусик, безобразник ты этакий! Где это видано — вскакивать в комнату через окно? — бранила собаку Анелька.
Но Карусю некогда было выслушивать увещания своей хозяйки. Подпрыгнув, он лизнул ее в губы, дернул за платье, обнюхал перепачканные чернилами руки, потом вцепился зубами в пуговку высокого башмака. Сопровождая все эти действия визгом и лаем, он в конце концов повалился на спину и, высунув язык, стал кататься по полу. У этого белого песика с черным пятном на левом глазу был очень живой темперамент.
Панна Валентина не промолвила больше ни слова, целиком занятая принятием пищи и горькими размышлениями.
«Жизнь моя, — думала почтенная старая дева, — подобна вот этому стакану кофе. В стакане — кофе и сливки, в моей жизни — страдание и труд, вот и все ее содержание. Как стеклянный сосуд не дает разлиться жидкости, так и мое самообладание сдерживает приступы отчаяния. Не успела кончить урок, а собака уж тут как тут… Мерзкая тварь! Только блох разносит по всему дому… Но делать нечего, надо влачить дальше тяжкую ношу обязанностей и печалей».
Тут ей пришло в голову, что в кофе есть еще сахар. А что, если и у нее в жизни будет какая-нибудь услада? Но что же ее скрасит?.. Быть может, теплое чувство?
В не слишком живом воображении панны Валентины это «теплое чувство» обратилось в некий символ, с годами, правда, изменившийся. Давным-давно, когда она впервые поехала гувернанткой в деревню, символ этот принял облик молодого красивого помещика.
Когда она вернулась в город, место красивого помещика в ее сердце занял некрасивый, но зато серьезный и мыслящий врач.
Но со временем символов стало столько, что они утратили индивидуальные черты и осталась лишь абстрактная идея. Однако у этой абстракции были свои обязательные качества: почтенный возраст, небольшая бородка, парадная визитка и высокие воротнички, придающие человеку солидный вид. Это видение, являвшееся в воображении панны Валентины, было неотделимо от толпы пансионерок, ее воспитанниц, и груды учебников. Жизнь, лишенная тяжелого, но возвышенного труда учительницы, будь она даже согрета «теплым чувством», потеряла бы для панны Валентины всякую прелесть.
Анелька между тем все бегала вокруг стола в развевавшемся бледно-розовом платьице, сзади у нее болталась коса, а по пятам носился Карусь.
Она принялась складывать книжки, а собака прыгала вокруг и хватала ее зубами то за рукав, то за быстро мелькавшие башмаки, — должно быть, Карусь таким образом напоминал, что его следует приласкать.
Скрип выдвинутого ящика вернул панну Валентину от грез к действительности. Она подняла глаза и воскликнула:
— Что ты делаешь, Анелька?
— Убираю книги. Можно пойти к маме? — спросила девочка, закрывая ящик.
— Пойдем! — сказала панна Валентина и поднялась с кресла.
Глава третья,
Пройдя через две комнаты — жемчужно-белую, очень светлую, как больничная палата, и небесно-голубую, которая, вероятно, служила спальней для молодоженов, а теперь не имела определенного назначения, — Анелька и ее веселый спутник, Карусь, выбежали на застекленную террасу, со всех сторон густо увитую диким виноградом.
Здесь на высоком стульчике сидел худенький мальчик, одетый монахом-бернардинцем, с куклой в руках, а рядом, у столика, заставленного бутылками и склянками, дама средних лет в белом платье внимательно читала книгу. У нее было красивое худое лицо с болезненным румянцем на щеках. Она тонула в огромном кресле, обложенном мягкими подушками темно-зеленого цвета.
Анелька кинулась к этой даме и осыпала поцелуями ее лицо, шею, худые, прозрачные руки и колени.
— Ah! comme tu m'as effraye, Angelique!