Спавшие не проснулись, а игравшие в карты – те переглянулись и продолжили игру.
Кирияджи возвысил голос:
– Жалобы, говорю, на здоровье есть?
Один из игроков, тот, который торопил сдавать, почесал небритый кадык и лениво ответил:
– Да задолбал ты, гражданин начальник. – Послюнявил пальцы и смачно ударил картой карту партнера. – Тридцать одно! Опять ты в жопе, Вася.
– За жопу ответишь, – незлобно, впрочем, возразил тот. – Мурцуй.
Кирияджи хотел было сплюнуть, но решил, что это будет выглядеть непедагогично, да и зачем метать икру перед будущими покойниками, поэтому, соорудив на лице невозмутимую мину, покинул таинственную камеру. В коридоре спросил у Ковбасенко:
– На вид здоровые… и через сколько они того?
– Так ведь эта… Эти – коренные, они здесь все время сидят, – сообщил Ковбасенко подумав, добавил: – Их отсюда вывести невозможно.
– Как это невозможно, мать твою? – задохнулся Кирияджи от возмущения.
– Не хотят. Даже на прогулку выходить отказываются.
Кирияджи ощутил неодолимое желание врезать старшему контролеру в дыню.
– Я тебя, козел, последний раз спрашиваю, – зловеще зашипел он, – что значит – отказываются? Здесь у вас шо, мать твою – детский сад или шо?
Старший контролер поправил кобуру и, кротко глядя в глаза Кирияджи, сообщил такое, отчего кучерявые, жесткие волосы начальника тюрьмы начали распрямляться. Григорий Харлампиевич схватился за голову – нет, с волосами все было в порядке. Не в порядке было с нервами.
Ковбасенко сказал:
– Если их перевести, они все равно снова в семьдесят шестой обнаружатся. Ребята говорят, сигают сквозь стены. А пока они здесь, – Ковбасенко показал на дверь семьдесят шестой, – они тихие. Только по ночам исчезают, а так…
– Хватит! – завопил Кирияджи. И от невозможности что-либо предпринять рысью бросился вон из тюремного корпуса.
На этот раз Григорий Харлампиевич пил целую неделю, и не только красное вино. А потом как-то успокоился. Камера, так камера. И не такое в мире происходит. Только распорядился строго-настрого, чтобы никого в семьдесят шестую без его ведома не сажали. Смертность резко пошла на убыль, и Кирияджи успокоился вовсе. Впрочем, в таком спокойствии получилось пребывать недолго.
Как-то раз вызвало Кирияджи одно очень высокопоставленное лицо и, поинтересовавшись здоровьем Григория Харлампиевича, его жены и обеих дочерей – «Старшая твоя, кажется, в медицинский решила поступать? Хочет стать медиком? Лечить людей? Дело хорошее…» – ласково предложило поработать по одному человечку, подследственному. «Когда человек много знает, такой человек нам нужен. Но когда человек много говорит и не то делает, такой человек – дурак. Ты не смотри так, Гриша, не смотри. Ты-то не дурак? Не бойся, твой предшественник не за это пострадал. А потому что дурак. Решил на покойниках заработать, скотина. А ты, говорю, не дурак же? В общем, у тебя – неделя, чтобы решить эту проблему. Понял?»
– Понял, – ответил Кирияджи, а что он еще мог ответить?
Пришлось перевести указанного высоким лицом подследственного в семьдесят шестую, где тот через два дня умер от инсульта. Точнее, умер он не в камере, а в тюремной больнице. Потому что Кирияджи распорядился не спускать с камеры глаз, и как только обнаружилось, что поднадзорный как-то неправильно лежит, тут же вызвали врача; врач констатировал правосторонний паралич и потерю речи. Кирияджи, по правде сказать, очень надеялся, что тем все и ограничится, по крайней мере, говорить тот больше не сможет, да и писать тоже, и это устроит высокое лицо. А сам Кирияджи не будет мучаться совестью. Не тут-то было – уже в больнице последовал второй удар, и все.
Высокое лицо позвонило на следующий день, похвалило Кирияджи за оперативность и заверило, что с поступлением его дочки проблем не будет, «если, коне-ешна-а, мы и дальше будем жить дружно». Григорий Харлампиевич чувствовал себя как по уши в дерьме.
В тот день старший контролер Ковбасенко заметил потухший взгляд начальника и посочувствовал:
– Не переживайте вы так, Григорий Харлампиевич. Там кто хоть ночь одну провел – его хоть в санаторий отправь, все равно помрет.
Кирияджи рассудил, что плетью обуха не перешибешь и жить, хоть тошно, но можно. И когда его навестили городские оперативники и, пригласив в ресторан, стали упрашивать «разобраться с членами банды Штыря, которым все равно на суде дадут «условно», а крови на них ой-ой сколько», Григорий Харлампиевич махнул рукой и сказал:
– Разберемся. Только чтобы все точно, как вы говорите. Чтоб невинные не пострадали.
– Да мы их пасли на морозе и под дождем, – хором отвечали оперативники, – и под пулями ходили. А фотографии их жертв хотите? Но лучше не смотреть.
Тогда Кирияджи ощутил подзабытое было чувство собственной значимости и полезности вкупе со сладким ощущением того, что ты решаешь чьи-то судьбы. Единственно, время от времени да припоминалось, как-то сама приходила на ум мысль, что в странной камере сидит окаянная четверка, и в такие моменты начальник тюрьмы спешно посылал за вином.
Сегодня окаянная четверка почему-то лезла в голову особенно настойчиво, за вином пришлось посылать трижды. Первую пили с замом по воспитательной работе. Вторую – с начальником ШИЗО. Третью пришлось пить в одиночку. Но сухое вино сегодня не помогало, и уже под вечер Харлампиевич послал за коньяком.
Как это часто случается, коньяк оказался лишним. Приняв полбутылки, Кирияджи ощутил долгожданный душевный подъем, но ноги идти куда-либо уже отказывались. По телу разлилась, словно жидким свинцом, теплая тяжесть, веки опустились, оставив взгляду небольшие щелочки, и поднять их уже было невозможно…
Машина Чичикова появилась в окрестностях городской тюрьмы за полночь. К слову сказать, тюрьма располагалась почти что в центре города, в районе старых, еще дореволюционной постройки, добротных двухэтажных зданий. Территория тюрьмы была окружена бетонным забором с козырьком из колючей проволоки. Чичиков попросил:
– Степан, ну-ка помедленнее, по встречной полосе, вдоль забора.
Опустил стекло и стал внимательно смотреть на тускло освещенные окна тюремного корпуса. Жуткая тишина царила на улице. Угрюмый каменный пришелец, окруженный гирляндой фонарей и освещаемый холодными лучами прожекторов, казалось, отгородился от чуждого ему мира людей и настороженно дремал, окутав себя чернильной кляксой безлунной н-ской ночи.
– Ага, есть, – сказал Чичиков, улыбнулся чему-то и скомандовал: – Давай к воротам.
В бумагах, составленных в библиотеке, содержалось мало полезного для Чичикова. Разве что фамилия- имя-отчество нового начальника тюрьмы да еще письмо в местной газете, паразитирующей на человеческом интересе ко всякого рода чертовщине и мистике. В письме утверждалось, что все тюремные умертвия происходили в особой камере, которая, как на грех, располагалась в необычайно сильной «геопатогенной зоне». Видимо, городское и губернское руководство, а также прочие сильные мира сего эту газету не читали. А вот Чичиков вырезку с письмом изучил очень внимательно, и не только глазами – прошелся, так сказать, и носом. Хотя чем могла пахнуть бумага? Конечно, типографской краской. Но наш Чичиков, как уже успел заметить читатель, проходил по разряду людей не вполне обыкновенных, и для чего ему понадобилось нюхать газету, не известно.
Итак, машина подъехала к воротам тюрьмы. В будке тюремного КПП дремал, согнувшись в кресле, усатый прапорщик. При звуках музыкального сигнала «Мерседеса» – «Маленькой ночной серенады» Моцарта – вскинул голову, глянул в окно осоловело и вернулся в исходное положение. Чичиков вышел и постучал в зарешеченное окошко.
– Чего надо? – осведомился прапорщик, зацепившись мутным взглядом за перстень Чичикова.
– Кирияджи надо, – в тон ему ответил Чичиков.
– Нет его.
– Что ты мне врешь? Есть.