течение нескольких лет, так как всякая мода меняется; ведь она же и вырастает из потребности в перемене, — что если они когда-нибудь захворают, то не доверят свою драгоценную жизнь никому, кроме Котара. Общаться же они, разумеется, предпочитали с более образованными, более художественно восприимчивыми из своих наставников, с которыми можно было поговорить о Ницше, о Вагнере. Когда у г-жи Котар устраивались музыкальные вечера, на которые она в надежде, что ее муж станет деканом факультета, звала его коллег и учеников, он, вместо того чтобы слушать музыку, играл в соседней комнате в карты. Зато он славился находчивостью, проницательностью, точностью диагнозов. Заметим еще относительно поведения профессора Котара с такими людьми, как мой отец, что сущность, которую мы выказываем на склоне лет, хотя и часто, но не всегда выражает изначальную нашу сущность, раскрывшуюся или заглохшую, развернувшуюся или ужавшуюся; эта вторая натура представляет собой иногда нечто прямо противоположное первой, попросту говоря, представляет собой платье, вывернутое наизнанку. В молодости Котар везде, кроме обожавших его Вердюренов, своим растерянным видом, своей робостью, своей чрезмерной любезностью подавал повод для бесчисленных острот. Какой добрый друг посоветовал ему разыгрывать неприступность? Важность занимаемого положения помогла ему принять такой вид. Везде, за исключением Вердюренов, где он инстинктивно становился самим собой, он был холоден, рад был помолчать, проявлял решительность, когда нужно было говорить, не упускал случая сказать что-нибудь неприятное. Ему предоставлялась возможность испробовать новую манеру держать себя с пациентами, которые видели его впервые, у которых не было материала для сравнения и которые были бы очень удивлены, если б им сказали, что от природы профессор Котар совсем не груб. Больше всего он заботился о том, чтобы казаться бесстрастным, и даже на службе, когда над его очередным каламбуром покатывались все, от заведующего клиникой до новичка-практиканта, ни один мускул ни разу не дрогнул на его лице, которое, кстати сказать, изменилось до неузнаваемости после того, как он сбрил бороду и усы.
В заключение поясним, кто такой маркиз де Норпуа. Он был нашим полномочным представителем до войны3 и послом в эпоху «16 мая»,4 и, несмотря на это, к вящему удивлению многих, ему потом не раз поручалось представлять Францию в миссиях чрезвычайной важности, — даже в качестве контролера по уплате долгов в Египте,5 где он благодаря своим большим финансовым способностям оказал важные услуги, — поручалось радикальными правительствами, на службу к которым не пошел бы простой реакционно настроенный буржуа и у которых маркиз из-за своего прошлого, из-за своих связей, из-за своих взглядов, казалось бы, должен был быть на подозрении. Но, видимо, передовые министры отдавали себе отчет, что подобный выбор свидетельствует о том, на какую широту способны они, когда речь идет о насущных интересах Франции; они показывали этим, что они незаурядные политические деятели, — даже такая газета, как «Деба»6, удостаивала их звания государственных умов, — и, ко всему прочему, извлекали выгоду из аристократической фамилии маркиза, а также из интереса, какой вызывает, подобно непредвиденной развязке, неожиданное назначение. И еще они знали, что, выдвинув маркиза де Норпуа, они могут пользоваться этими преимуществами, будучи уверены в его политической лояльности, за каковую ручалось, — а вовсе не настораживало, — его происхождение. И тут правительство Французской республики не ошибалось. Прежде всего потому, что иные аристократы, с детства воспитанные на уважении к своей фамилии как к некоему духовному преимуществу, которое никто не властен у них отнять (и ценность которого достаточно хорошо известна не только их ровням, но и лицам еще более высокого происхождения), понимали, что они вольны не тратить усилий, какие без ощутимых результатов прилагают многие буржуа, произнося благонамеренные речи и знаясь с благомыслящими людьми. В то же время, стремясь возвыситься в глазах принцев и герцогов, стоявших непосредственно над ними, эти аристократы отдавали себе отчет, что могут достичь цели, прибавив к своей фамилии то, чего прежде она в себе не заключала и что поднимет их над теми, кто до сих пор был им равен: влияние в политических кругах, известность в литературе или художественном мире, крупное состояние. И, воздерживаясь от заигрывания с дворянчиком, который им не пригодится и вокруг которого увивается буржуазия, воздерживаясь от бесполезной с ним дружбы, потому что ни один из принцев их за это не поблагодарит, они дорожили хорошими отношениями с политическими деятелями, даже с франкмасонами, так как благодаря политическим деятелям перед ними могут открыться двери посольств, так как политические деятели могут поддержать их на выборах, хорошими отношениями с художниками и учеными, ибо эти могут помочь «пролезть» в ту область, где они задают тон, наконец, со всеми, кто имеет возможность пожаловать новый знак отличия или женить на богатой.
Что же касается маркиза де Норпуа, то он еще вдобавок за свою долгую дипломатическую службу пропитался духом отрицания, рутинерства, консерватизма, «правительственным духом», названным так потому, что это действительно дух всех правительств и, в частности, при всех правительствах, дух канцелярий. На своем поприще он проникся неприязнью, страхом и презрением к более или менее революционным или хотя бы некорректным выступлениям, то есть к выступлениям оппозиции. Если не считать каких-нибудь невежд из простонародья и из высшего общества, для которых разница во вкусах ничего не значит, людей сближает не общность воззрений, а сродство душ. Академик типа Легуве7, приверженец классицизма, скорее аплодировал бы речи в честь Виктора Гюго, произнесенной Максимом Дюканом8 или Мезьером9, нежели речи в честь Буало, произнесенной Клоделем10. Единства националистических взглядов достаточно, чтобы сблизить Барреса11 с его избирателями, которым должно быть в общем безразлично: что он, что Жорж Берри,12 но не с его коллегами по Академии, потому что, разделяя политические его убеждения, но обладая иным душевным строем, они предпочтут ему даже таких противников, как Рибо13 и Дешанель14, к которым правоверные монархисты стоят гораздо ближе, чем к Моррасу15 или Леону Доде,16 хотя Моррас и Доде тоже мечтают о возвращении короля. Маркиза де Норпуа приучила к неразговорчивости его профессия, требовавшая осторожности и сдержанности, но не только профессия, а еще и сознание, что слова повышаются в цене и приобретают больше оттенков в глазах людей, чьи многолетние усилия, направленные к сближению двух стран, подытоживаются, выражаются — в речи, в протоколе — простым прилагательным, с виду банальным, однако таким, в котором им виден весь мир, и маркиза считали человеком очень сухим в той комиссии, где заседали он и мой отец и где все поздравляли моего отца с тем, что бывший посол явно к нему расположен. Моего отца это расположение удивляло больше, чем кого бы то ни было. Дело в том, что мой отец вообще не отличался особой приветливостью и не любил заводить новые знакомства, в чем он откровенно и признавался. Он понимал, что благорасположение дипломата есть следствие индивидуальной точки зрения, на которую становится каждый из нас, чтобы определить свои симпатии, и с которой человек скучный и надоедливый, при всем его уме и доброте, может меньше понравиться, чем другой, откровенный и веселый, многим кажущийся пустым, легкомысленным и ничтожным. «Де Норпуа опять пригласил меня на обед; поразительно; в комиссии все ошеломлены — там он ни с кем не близок. Я уверен, что он мне еще расскажет что-нибудь потрясающее о войне семидесятого года». Моему отцу было известно, что, кажется, только маркиз де Норпуа предупреждал императора, что силы Пруссии растут и что она готовится к войне, и еще ему было известно, что Бисмарк высокого мнения об уме маркиза. Совсем недавно газеты писали, что в Опере, на торжественном спектакле в честь короля Феодосия17, государь имел с маркизом де Норпуа продолжительную беседу. «Надо бы разузнать, так ли уж важен приезд короля, — сказал мой отец, живо интересовавшийся иностранной политикой. — Старик Норпуа обычно застегнут на все пуговицы, ну, а со мной он — в виде особой любезности — нараспашку».
Что касается моей матери, то посол, пожалуй, не мог особенно ее привлекать складом своего ума. Должен заметить, что речь де Норпуа являла собой полный набор устаревших оборотов, свойственных людям определенного рода занятий, определенного класса и времени, — времени, которое для этого рода занятий и для этого класса, вернее всего, еще не совсем прошло, — и порой мне становится жаль, что я не запомнил слово в слово всего, что он говорил. Тогда бы я удержал впечатление старомодности так же легко и таким же способом, как артист из Пале-Рояля18, который на вопрос, где он отыскивает такие изумительные шляпы, ответил: «Я не отыскиваю шляпы. Я их храню». Короче говоря,