дружественно интимный, то и она усвоила привычку быть с талантливыми людьми на короткой ноге, давая им понять, что талантом никто здесь не ослеплен, и не говорить с ними об их творчестве, тем более что им самим это было совершенно неинтересно. Притом склад ума у нее был такой же, как у Мериме, Мельяка и Галеви, по контрасту с сентиментальным лексиконом предшествующей эпохи изгнавшими громкие фразы и излияния возвышенных чувств, и она даже считала хорошим тоном говорить с поэтом или с музыкантом о кушаньях, которые стояли на столе, или о предстоящей игре в карты. Этот узкий круг тем несколько озадачивал людей, мало ее знавших, он был для них загадкой. Если герцогиня Германтская спрашивала кого-нибудь из таких людей, будет ли ему приятно провести время с известным поэтом, он, снедаемый любопытством, являлся в назначенный час. Герцогиня говорит с поэтом о погоде. Садятся за стол. “Вам нравятся таким образом сваренные яйца?” – обращается герцогиня с вопросом к поэту. Выслушав его одобрение, которое она разделяла, так как все у нее в доме казалось ей великолепным, включая ужасный сидр, выписывавшийся ею из Германта, она говорит метрдотелю: “Положите гостю еще яиц”, а другой гость, по-прежнему сгорая от нетерпения, ждет того, что безусловно входило в намерения герцогини, так как устроить эту встречу перед самым отъездом поэта было невероятно трудно и поэту и ей. Между тем завтрак продолжается, блюда уносятся одно за другим, давая, впрочем, возможность герцогине Германтской сказать что-нибудь остроумное или вспомнить забавный случай. Поэт ест себе да ест, а герцог и герцогиня как будто бы забыли, что он поэт. Но вот уже с завтраком покончено, и все прощаются, не сказав ни слова о поэзии, которую, однако, все любят, но о которой в силу той же самой сдержанности, какую я впервые обнаружил у Свана, предпочитают не говорить. Сдержанность эта считалась просто-напросто признаком хорошего воспитания. Но для гостя, если только он хоть немного задумывался над этой сдержанностью, в ней заключалось нечто весьма печальное: завтраки у Германтов напоминали ему свидания робких влюбленных, которые до самого расставания говорят о всяких пустяках, а великая тайна, которую они были бы счастливы поведать друг другу, – то ли из-за их робости, то ли из-за их стыдливости, то ли из-за их неумелости, – так и не пробивается от сердца к устам. Следует, впрочем, заметить, что нелюбовь к разговорам на серьезные темы, – разговорам, которых в большинстве случаев тщетно ждали приглашенные, – герцогиня, хотя это и являлось характерной ее чертой, все же иногда преодолевала. Герцогиня Германтская провела молодость в несколько иной среде, столь же аристократической, но менее блестящей, а главное, не такой пустой и высококультурной. Та среда залегла под теперешней суетной средой герцогини в виде почвы более твердой, незримо питавшей ее, и вот из этой-то почвы герцогиня и извлекала (крайне редко, потому что она терпеть не могла педантизма) совершенно правильно ею понятую цитату из Виктора Гюго или из Ламартина, и когда она их произносила с глубоким выражением своих прекрасных глаз, то они всегда поражали и покоряли слушателей. Кое-когда она даже, без всяких претензий, просто и к месту давала драматургу-академику разумный совет, предлагала сделать то или иное положение менее острым или изменить развязку.
В салоне маркизы де Вильпаризи, так же как в комбрейской церкви, когда венчалась мадмуазель Перспье, я с трудом обнаруживал на красивом, слишком человеческом лице герцогини Германтской то неведомое, что заключалось в ее имени, зато я ожидал, что, как только она заговорит, в ее словах, благодаря их глубокому, таинственному смыслу, я почувствую ту своеобычность, какая отличает средневековые гобелены или готические витражи. Но чтобы не разочаровать меня, речи той, что звалась герцогиней Германтской, даже если б я не любил ее, должны были быть мало того что остроумными, красивыми и глубокими, но еще и цвести цветом амаранта, цветом последнего слога ее имени, цветом, которого я, к своему удивлению, не нашел в ее облике, когда она предстала передо мной впервые, и которым я поэтому наделил ее мысли. Конечно, маркиза де Вильпаризи, Сен-Лу и другие люди, особенно умом не блиставшие, произносили при мне имя Германт без всякой торжественности, совсем просто, точно это была фамилия особы, которая сейчас придет к ним в гости или с которой они будут обедать, – произносили, по всей вероятности, не видя в этой фамилии ни желтеющих лесов, ни окутанной тайной провинциальной глуши. Но это, наверно, было с их стороны притворством – сродни притворству классических поэтов, не открывающих нам своих глубоких мыслей, хотя глубокие мысли у них есть, притворством, которому я пытался подражать, самым естественным тоном произнося “герцогиня Германтская”, словно эта фамилия ничем не отличалась от других. Впрочем, все утверждали, что герцогиня очень умна, что она блестящая собеседница и что ее кружок – один из самых интересных; суждения эти давали пищу моим мечтам. Когда мне говорили, что ее окружают умные люди, что она блестящая собеседница, я представлял себе ум, совсем не похожий на те, что я знал, не похожий даже на большие умы, мысленно я составлял себе ее кружок совсем не из таких людей, как Бергот. Ее ум рисовался мне в виде некой непередаваемой способности, способности золотистой, от которой веет свежестью леса. Рассуждая о самых умных вещах (умных в том смысле, в каком я понимал это слово применительно к философу или к критику), герцогиня Германтская, может быть, даже еще больше обманула бы меня в моей надежде на то, что она выкажет ей одной свойственную особенность, чем в самом обыкновенном разговоре, когда она довольствовалась тем, что толковала о рецептах кушаний или обстановке замка, называла имена соседей или своих родственников, по которым я мог бы себе представить ее жизнь.
– Я думала, что встречусь у вас с Базеном, он к вам собирался, – сказала тетке герцогиня Германтская.
– Я уже несколько дней не видела твоего мужа, – обидчиво и сердито ответила ей на это маркиза де Вильпаризи. – Совсем не видела, а может быть, только раз после его милой шутки с приказом доложить о себе как о шведской королеве.
Вместо улыбки герцогиня поджала уголки губ таким движением, словно ей хотелось закусить вуалетку.
– Мы вчера обедали с ней у Бланш Леруа, вы бы ее не узнали, она так располнела – по-моему, это болезнь.
– Я как раз только что сказала гостям, что она кажется тебе похожей на лягушку.
Герцогиня Германтская издала какой-то хриплый звук, что означало у нее смех из вежливости.
– А я и забыла, что это удачное сравнение принадлежит мне, – во всяком случае, теперь это лягушка, которой удалось сравняться с волом.[149] Впрочем, это не совсем верно, потому что большой у нее только живот, – вернее, это лягушка в интересном положении.
– А что? Любопытный образ, – заметила маркиза де Вильпаризи, втайне гордившаяся перед гостями остроумием племянницы.
– Но все-таки основная ее черта – это то, что она вся
Маркиза де Вильпаризи что-то проворчала.
– Я знаю, что третьего дня она обедала у герцогини Мекленбургской, – сказала она. – Там был Ганнибал де Бреоте. Он потом приезжал ко мне и рассказывал – должна заметить, довольно занятно.
– На этом обеде присутствовал человек гораздо более остроумный, чем Бабал, – снова заговорила герцогиня, этим уменьшительным желая показать свою близость с де Бреоте-Консальви. – Это Бергот.
Мне никогда не приходило в голову, что Бергот остроумен; более того, я считал, что он принадлежит просто к интеллигентной части общества, то есть находится бесконечно далеко от таинственного царства, которое я обнаружил за пурпурными занавесками ложи бенуара, где де Бреоте потешал герцогиню и вел с ней на языке богов недоступный воображению разговор между людьми из Сен-Жерменского предместья. Это нарушение равновесия, предпочтение Бергота де Бреоте расстроило меня. Услышав, что говорит герцогиня Германтская маркизе де Вильпаризи, я особенно пожалел, что прятался от Бергота на представлении “Федры” и не подошел к нему.
– Вот с кем мне хотелось бы познакомиться, – призналась герцогиня, – у нее всегда, точно в минуту душевного прибоя, было видно, как прилив любопытства к знаменитостям в области культуры сталкивается на пути с отливом аристократического снобизма. – Это была бы для меня такая радость!..
Оказалось, что если бы рядом со мной сидел сейчас Бергот, чего я мог добиться без малейших усилий, но что, как я предполагал, создало бы у герцогини Германтской нелестное мнение обо мне, то потом она, вернее всего, позвала бы меня к себе в ложу и попросила привести к ней как-нибудь позавтракать великого писателя.