Но девушка уже исчезла. Немного дальше я увидел трех девушек, постарше, может быть – молодых женщин; их изящная, летящая походка – это было именно то самое, что прельстило меня в Альбертине и ее подружках в первую нашу встречу, и я пошел за этими тремя новыми девушками по пятам; когда же они сели в автомобиль, я в отчаянии кинулся во всех направлениях искать ту, и я ее нашел, но – слишком поздно. Трех девушек я так и не обнаружил. А несколько дней спустя, возвращаясь домой, я их увидел – тех самых трех девушек, за которыми я шел в Булонском лесу. Это были точь-в-точь такие же, особенно две брюнетки, но только постарше, из разряда светских девушек, которых я часто видел в окно или встречал на улице; я не был с ними знаком, и все-таки стоило мне на них взглянуть, как я уже начинал строить всевоз можные планы, и во мне вновь пробуждалась любовь к жизни. Блондинка была на вид нежнее, выражение лица у нее было почти страдальческое, нравилась она мне меньше. Однако именно благодаря ей я не довольствовался тем, что в течение одной минуты любовался ими. Я не стал бы на них смотреть, так же как на стольких других, если бы, когда они проходили мимо меня, блондинка, – быть может, потому, что я пристально их разглядывал? – не бросила на меня беглого взгляда, а потом, обогнав меня и обернувшись, не посмотрела на меня еще раз, отчего мое воображение разыгралось не на шутку. И все-таки, когда она отвела от меня взгляд и снова заговорила с подружками, мой пыл, несомненно, в конце концов остыл бы, если б его стократ не усилило еще одно обстоятельство. Я осведомился у швейцара, кто они такие. «Они спрашивали ее светлость, – ответил он. – Мне думается, знакома-то с ней одна, а другие только провожали ее до двери. Вот ее фамилия – не знаю, так ли я записал». Я прочел: «Мадмуазель Депоршвиль». Мне ничего не стоило восстановить по памяти правильное написание: д'Эпоршвиль – такая, или почти такая, фамилия была у девушки из прекрасной семьи, связанной узами дальнего родства с Германтами; Робер мне о ней говорил, что встретил ее в доме свиданий – он находился с ней в связи. Теперь я понял, что выражал ее взгляд, почему она оглянулась и почему она смотрела на меня тайком от приятельниц. Как часто я думал о ней, представлял ее себе по фамилии, которую назвал мне Робер! И вот я только что ее видел: она ничем не отличалась от подружек; особенным был только ее брошенный украдкой взгляд, открывавший передо мной вход в такие области ее жизни, которые несомненно были скрыты от ее подруг и благодаря которым она становилась более доступной, – почти наполовину моей, – не такой чопорной, какими обыкновенно бывают девушки из аристократических семей. Мы с ней уже заранее пытались представить себе одно и то же: как мы провели бы время, если б она назначила мне свидание. Разве не об этом красноречиво говорил ее взгляд, притом что это красноречие было понятно мне одному? Сердце у меня билось учащенно, я не мог бы точно описать, как сложена мадмуазель д'Эпоршвиль, я едва различал черты бледного ее лица, на которое я смотрел как бы со стороны, но я уже был безумно в нее влюблен. Но тут я спохватился: я рассуждаю так, словно из трех девушек мадмуазель д'Эпоршвиль была именно та блондинка, которая оглянулась и два раза на меня посмотрела, но ведь швейцар мне этого не сказал. Я подошел к его каморке, опять принялся расспрашивать; он мне сказал, что нынче они приходили в первый раз и в его отсутствие; сейчас он спросит у жены – она уже один раз их видела. Жена в это время подметала служебную лестницу. У кого не было в жизни приблизительно таких сладостных колебаний? Одному отзывчивому другу описали девушку, которую видели на балу, и он установил, что, вероятно, это одна из его подруг и что он приглашает к себе своего друга и ее. Но ведь там было так много девушек, да и потом, по одному устному портрету трудно ли ошибиться? Девушка, которую вы в свое время еще увидите, не окажется ли другой, не той, о ком вы мечтаете? А, быть может, вы убедитесь, что протягиваете руку с такой именно улыбкой, какой вы ждете от нее? Это довольно частая удача; не будучи всякий раз подкреплена рассуждением, столь же убедительным, как рассуждение о мадмуазель д'Эпоршвиль, она является порождением чего-то близкого к интуиции и некоего благоприятного для вас веяния. Тогда при виде ее мы говорим себе: «Это, без всякого сомнения, она». Гуляя по берегу моря, я угадал, что вот это Альбертина Симоне. Воспоминание причинило мне острую, но недолгую боль, и, пока швейцар ходил за женой, я думал, главным образом, о мадмуазель д'Эпоршвиль. Наконец швейцар вернулся и сказал, что мадмуазель д'Эпоршвиль – блондинка!
Меня охватило лихорадочное возбуждение. Прежде чем пойти купить все, от чего, по моему мнению, я стал бы красивее и благодаря чему я произвел бы самое выгодное впечатление через три дня, когда я отправлюсь к герцогине Германтской, где я встречусь с доступной девушкой и назначу ей свидание (я нашел бы способ отозвать ее для минутного разговора в уголок гостиной), я для большей верности телеграфировал Роберу, прося его сообщить мне имя девушки и дать ее описание, – я надеялся получить ответ до послезавтра, когда она должна была, по сведениям швейцара, опять прийти к герцогине Германтской и (теперь я не думал ни о ком другом, не думал даже об Альбертине) куда я тоже пойду, что бы со мной ни случилось, даже если б я заболел (я бы тогда велел отнести меня на носилках). Если бы я не телеграфировал Сен-Лу, я не то что бы все еще сомневался в сходстве и не то что бы девушка, которую я встретил, и та, о ком он мне говорил, по-прежнему были для меня два разных лица. Теперь у меня уже не оставалось сомнений, что это одно и то же лицо. Но я сгорал от нетерпения, я никак не мог дождаться послезавтрашнего дня, и мне было приятно, – точно это давало мне тайную власть над девушкой, – получить о ней подробную телеграмму. На телеграфе я, вдохновляемый надеждой, составлял текст, я замечал за собой, что теперь, стоя лицом к лицу с мадмуазель д'Эпоршвиль, я совсем не такой безоружный, каким был когда-то, лицом к лицу с Жильбертой. С этого времени, когда мне оставалось только составить текст телеграммы, телеграфисту – принять ее, а самой скорой сети – передать, вся Франция и все Средиземное море, все разгульное прошлое Робера, которое могло мне пригодиться для опознания недавно встреченной мной личности, готовы были оказаться на службе у романа, который я только что написал вчерне и о котором мне уже не было необходимости думать, потому что все это в течение двадцати четырех часов придало бы ему тот или иной смысл. А в другое время, когда меня приводила домой с Елисейских полей Франсуаза и дома, наедине с самим собой, я мучился оттого что мои желания неисполнимы, так как я не имел возможности воспользоваться практическими средствами цивилизации, я любил, как дикарь или, вернее, поскольку я был лишен свободы передвижения, как цветок. Меня лихорадило. Отец потребовал, чтобы я двое суток пробыл с ним, – следовательно, мне нельзя было пойти к герцогине, и это привело меня в такое бешенство и в такое отчаяние, что моя мать в конце концов вмешалась и добилась от отца, чтобы он оставил меня в Париже. Но мой гнев долго еще не утихал, а мое влечение к мадмуазель д'Эпоршвиль в сто раз усиливалось воздвигнутым между нами препятствием, боязнью, что тут у меня не будет тех часов, когда я все время заранее улыбался перед моим визитом к герцогине Германтской, как чему-то решенному, чего уже никто не мог бы у меня отнять. Иные философы утверждают, что внешнего мира нет и что наша жизнь – в нас самих. Так или иначе, любовь, когда она еще только зарождается, поражает тем, как мало значит реальность. Если бы меня попросили по памяти написать портрет мадмуазель д'Эпоршвиль, описать ее, указать на ее характерные черты, то я не мог бы исполнить эту просьбу, я бы даже не узнал мадмуазель д'Эпоршвиль на улице. Я видел ее профиль, когда она находилась в движении; она показалась мне высокой, хорошенькой, обыкновенной блондиночкой – больше я ничего не мог бы о ней сказать. Но влечение, озабоченность, сильнейший удар, нанесенный мне страхом не увидеть ее, если меня опять увезет отец, – все это в сочетании с образом, который, в сущности, был мне не известен и которого, однако, было довольно, чтобы произвести на меня приятное впечатление, – все это уже и было любовью. Наутро, после счастливой бессонной ночи, я получил телеграмму от Сен-Лу: «Де л'Оржвиль, орж – злак, рожь; виль – город; маленькая брюнетка, толстушка, находится настоящий момент Швейцарии». Значит, то была не она.
Потом ко мне вошла с почтой моя мать, небрежным жестом, как будто думая о другом, положила ее мне на постель и сейчас же вышла. А я, зная хитрости моей дорогой мамочки, зная, что на ее лице можно прочитать все, не боясь ошибиться, если только принять за ключ желание доставить удовольствие другим, улыбнулся и подумал: «В почте есть что-то для меня интересное; мама приняла безразличный, рассеянный вид, чтобы мое изумление было полным и чтобы не уподобиться тем, кто отнимает у вас половину радости, сообщая вам о ней». Мама тут же направилась к выходу – она боялась, что я из самолюбия не показываю, как я доволен, и от этого мне менее приятен ее приход. В дверях она столкнулась с Франсуазой. Франсуаза попятилась. В спешке моя мать забыла свечу. Почту она положила рядом со мной, чтобы я не мог не обратить: на нее внимания. Но я почувствовал, что там одни газеты. Наверное, в какой-нибудь газете была статья писателя, которого я любил, а так как он писал мало, то газета с его статьей – это был бы для меня сюрприз. Я подошел к окну, раздвинул шторы. Розовое небо над бледным, туманным утром, – такого цвета в