комнату и застала бы меня за просмотром кассеты, которую я наверняка не должен был смотреть без ее разрешения, да и с ее разрешения тоже. Хотя, конечно же, я вру. Я не ощущал бы никакого неудобства и никакой неловкости. Плевать, конечно же, мне на все эти условности, которые когда-то придумали (именно придумали, потому что природной, естественной необходимости в этих условностях, как я давно понял, не было) умные люди для того, чтобы управлять всеми остальными – неумными – людьми. Просто зачем Нике Визиновой знать, что я знаю больше, чем она может предположить? Зачем? Верно? И я так думаю.

И я успел все-таки вынуть кассету из видеомагитофона и поставить ее в книжный шкаф. Я так и остался у книжного шкафа, когда она вошла.

Платье у Ники Визиновой было черное (чернее некуда), а волосы светлые, платье у нее было короткое (короче некуда), а ноги длинные. А еще – платье так облегало ее тело, что угадывался даже крохотный провал пупка. А еще – помада на губах у Ники Визиновой была того же цвета, что и лак на ногтях. А еще – на тонкие чистые ее ноги были надеты черные и блестящие колготки. А еще… А еще если бы я не сдержался, я бы сейчас уже схватил эту женщину цепко и крепко и бросил бы ее в предварительно открытое окно и наблюдал бы за ней, всхлипывая, пока она не добралась бы до самой земли, и вздохнул бы тогда с облегчением, тогда бы все было кончено. «Какие страсти, – подумал я вслед этим мыслям. – Какие страсти…» А вслух сказал, конечно же, совсем другое, что-то о цвете своей рубашки и о небритом лице, и засмеялся некстати, и без облегчения вздохнул и огляделся смущенно, словно кого-то ища, и только после сказал: «Идем…» – неуверенно и волнуясь. Она надела длинный плащ. А я не надел ничего, потому что ничего и не снимал. Из квартиры мы вышли через дверь, так же как и вошли, и это было удивительно. Лифт контрабасно гудел, когда нас вез, и я даже угадал в этом гудении какую-то известную джазовую мелодию, чья она была, я не помню, но звучала она примерно так: пабам, пабам, пабам, пааааа, папапа, па-ра, хотя, может, совсем и не так.

Все это время, что занял у нас переход из квартиры до машины, Ника Визинова молчала. В машине она разговорилась. Пока мы ехали, она перечисляла названия улиц, по которым мы ехали, и номера домов, которые мы проезжали, а также названия магазинов и учреждений, которые в этих домах располагались. Я слушал женщину, не прерывая. Конечно. Мне нравился ее голос, его звучание и его мелодика. Мне нравилось, как она произносит слова. И отдельные буквы, например «л», «в», и «р» – мягко и едва различимо. Мне нравилось и то, о чем она говорила. Нравились – безудержно и сокрушительно – названия улиц, номера домов, названия магазинов и наименования учреждений, которые располагались в домах, стоявших на улице.

Я узнавал то, чего еще не знал. Я удивлялся тому, чему никогда бы без нее и не удивился. Я восторгался тем, что, не будь ее рядом, и не заметил бы никогда, даже если бы пристально глядел на это самое, чем сейчас восторгался. Чем? Я забывал об этом тотчас. Сам предмет удивления и восторга не имел для меня значения. Значение для меня имели лишь мой восторг и мое удивление. Я слушал и повторял слова вслед за ней; гладил руль, ласкал педали и повторял, повторял громким шепотом, опьяненный.

Я не заметил тот момент, когда я перестал повторять за ней ее слова и заговорил самостоятельно, не заметил, я еще продолжал повторять за ней ее слова – мысленно, – а вслух сообщал уже то, что видел сам, – впереди, слева, справа, сзади, в зеркале заднего обзора. Я перечислял номера, марки и цвета автомашин, я считал число людей в салонах, определял их пол, возраст, предполагаемые черты характера, количество глаз и зубов, а также отпущенное, на мой взгляд, им время жизни. Я рассказывал Нике Визиновой, в каких отношениях находятся друг с другом эти люди, которые вместе-едут в той или в той машине, что их связывает, а что разделяет, что скрывают они друг от друга, что пытаются доказать друг другу, а что навязать, бывают ли у них счастливые минуты и каков их месячный доход, обвиняют ли они себя в неудавшейся жизни или считают, что в этом виноват кто-то другой. Например тот, с кем они едут сейчас в машине. Ника Визинова теперь молчала, как и я еще несколько минут назад, и слушала меня, не прерывая. Конечно. Я не знаю, нравился ли ей мой голос и нравилось ли ей, как я произношу буквы, например буквы «а», «б», «в», «г», «д», «е», «ж», «з», «к», «л», «м», «н», «п», «р», «с», «т», «у», «ф», «х», «ч», «ц», «ш», «щ», «э», «ю», «я», но то, что я рассказывал, несомненно, было достойно самого глубочайшего интереса со стороны любого слушателя, и она, Ника Визинова, это, конечно же, понимала. Или не понимала. Но слушала. Не перебивая.

Дорогу переходили верблюд и два ослика. Верблюд был большой и старый, а ослики маленькие и молоденькие. Верблюд тихо смотрел перед собой и радовался жизни – той, которую он еще проживет, а ослики не понимали пока, что такое жизнь, и поэтому беспокойно зыркали по сторонам, и явно опасались автомобилей и проходящих мимо людей. Я хотел было рассказать Нике Визиновой о том, чем отличаются ослики от верблюда, и о том, где и как тем не менее при желании они смогут найти достаточно клейкие точки соприкосновений, но так и не рассказал, потому что увидел, что Ника Визинова плачет. Почему она плачет, спросил я ее. И она сказала, что она не может смотреть без слез на всех животных, за исключением: ворон и попугаев. Животные напоминают ей о смерти. «Почему?» – спросил я, конечно, догадываясь, почему. «Потому, – ответила Ника Визинова, – что все они, эти животные, живут в среднем гораздо меньше, чем человек» «Да, – сказал я, – это так. Да», – сказал. Но не заплакал. Весь оставшийся путь я опять молчал, а Ника Визинова медленно и уныло продолжала перечислять увиденные ею в окно автомобиля названия улиц, номера домов и наименования магазинов и государственных и не государственных учреждений, в этих домах расположившихся. Я слушал ее, не перебивая. Конечно. Мне нравился ее голос…

Я всегда знал, что если о чем-то очень горячо и убежденно просишь (главное, твердо знать, что просить), то обязательно получишь то, что просишь, обязательно. И сегодня я в который раз убедился в этом. Я просил солнца. И оно появилось – распинав тучи и распихав облака. Наконец Ника Визинова сказала: «Солнце. Одно. Желтое. Горячее». И улыбнулась. Я ждал этой улыбки. Я был очень – очень рад этой улыбке, очень. (Если бы еще вчера кто-нибудь мне сказал, что я буду так радоваться улыбке женщины, убил бы гада!)

Она еще продолжала улыбаться и говорить про солнце, когда мы подъехали к тому месту, к которому и ехали все эти несколько минут, пока ехали. Я был в этом ресторане не раз и не два, скорее всего, три раза, а может быть, и того меньше, не хочу привирать, пока не вспомнил. Ресторан мне понравился. Во-первых, потому, что там вкусно кормили, а я люблю вкусно поесть, и подавали любую выпивку, а я люблю разнообразно выпить, во-вторых, потому, что там было просторно, но вместе с тем уютно и, что не менее важно, – не светло, а скорее наоборот, но нет, нет и, конечно же, не темно, когда очень темно, я тоже не люблю, ну, а в-третьих, потому, что хозяином там был человек, с которым я служил в одном батальоне на войне. Носил он тогда звание майора и находился на должности интенданта. Фамилия его была Стоков. Он не любил меня. И я не любил его. Но мы вместе воевали, воевали вместе. Хотя он и не работал в боях, но ему тоже досталось, как, впрочем, и всем, кто был на той войне. Я не любил его, но уважал. Он не любил меня, но боялся. Мы не любили друг друга. Но мы были однополчанами; С войны Стоков пришел богатым – в отличие от меня. Как и откуда образовался у него во время войны капитал, мне было наплевать. Сумел человек, не будучи пойманным за руку, скопить немаленькую сумму, честь ему и хвала. Я не думаю, что на нашей крови он заработал денег, вряд ли. Мои друзья наверняка знали бы об этом. Нет, скорее всего он занимался обычной спекуляцией и торговал, не нашим, причем, имуществом, а трофейным, американским, китайским, тайваньским. Но, повторяю, мне плевать. Из-за Стокова, я знаю, не погиб ни один десантник, и от него не пришло к нам ни грамма наркоты. И благодаря его стараниям мы всегда были одеты, обуты и сыты. Правда, я знал за ним пару грешков. Но, я думаю, что только в мирное время эти грешки могут считаться грешками, а на войне на эти грешки никто не обращал внимания, они были в порядке вещей на войне. Когда-нибудь, наверное, я вспомню об этих грешках и расскажу кому-нибудь о них, а может быть, и не вспомню и не расскажу кому-нибудь о них. На войне Стоков был толст и неуклюж. Все время хихикал, излишне суетился, часто моргал и избегал прямого взгляда. Другим становился только, когда выпивал. Когда выпивал, становился таким, какой он сейчас – усмешливым, снисходительным, уверенным, и даже обаятельным. Резко и неожиданно происходило это превращение, раз, и готово – новый человек. Мы так и не привыкли к этой херне. Никто не привык, и я тоже. Раз, и новый человек.

Нынче Стоков трезвый такой же, как на войне был пьяный, и худой он теперь, и не толстый, и очень неспешный, и почти не моргающий, и никогда не хихикающий, короче, крутой. Только меня все еще боится, я вижу, я знаю.

Мы с Никой Визиновой прошли холл, дорогой, золотисто-зеркальный. У входа в зал к Нике Визиновой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату