нагрузили буханками хлеба, жестянками с повидлом, ящичками маргарина, кормом для лошадей.
Школа сразу опустела и затихла, в комнатах остались неприбранные постели, под койками чемоданы. Повсюду разбросаны всякие мелочи — чернильницы, зубные щетки, мыльницы, пепельницы, вырезанные еще Рудой; над дверьми молчал громкоговоритель, в коридорах горел свет… Слабые затемненные бумагой лампочки бросали розоватые круги на каменный пол. В конюшне стояли две лошади, в гараже — две легковые машины. В умывалке тонкой струйкой текла из крана вода.
Стуча сапогами по каменной мостовой, рота прошла безлюдным городом, но вот и город остался позади. Глухо стучали подковки по гладкому асфальту, а через несколько километров шаги марширующей роты совсем стихли — пыль проселочной дороги поглотила их.
Карел послал сообщение вдоль марширующей колонны: «Ничего не предпринимать. Выждем».
Немцы, замыкавшие колонну, иногда забегали вперед, к капитану, а потом ждали, пока рота пройдет, и снова занимали свои места в хвосте колонны.
Когда колонна проходила ложбинку, где было особенно темно, около Карела появился Липинский.
— В чем дело? — тихо спросил его Карел, и Липинский прошептал ему что-то на ухо. Когда он отстал, Карел сказал Кованде: — Знаешь, почему капитан решил смыться?
— Не хочу гадать, сдаюсь, — проворчал тот. — Меня и так камешек в сапоге замучал.
— Горбач узнал, что где-то на Рейне американцы освободили концлагерь и дали заключенным полчаса на сведение счетов с охраной. Кизер страшно перепугался, потому и удирает из Цейтца. Говорят, он хочет бросить нас по дороге, чтобы избавиться от неудобных свидетелей.
— Экая досада! — разочарованно протянул Кованда. — А я собирался ему ручку поцеловать за то, что он доставит меня в целости и сохранности к старухе.
В молчании ночи рота шагала по проселочным дорогам, огибавшим селения и тянувшимся по равнине, мимо редких лесков. Вскоре местность стала холмистой, дорога все чаще и глубже врезалась в долины; иногда копыта коней топали по мосткам, под которыми шумел быстрый поток.
Чехи всем существом ощущали каждый шаг, который приближал их к родине, к желанной земле, скрытой за крепким кольцом гор: каждая речушка, каждая быстрина, через которые их вели, рождала мысль: вот дожили, дождались времени, путь к которому лежал через горы трупов. Эти жертвы не должны быть напрасны.
И всем казалось, что лишь несколько шагов отделяют их от предела, за которым начинается иной мир, залитый чистым золотом солнечного сияния, страна, к которой устремлены все их помыслы, все надежды. Из нее вышли и к ней возвращаются они, усталые путники, неся в сердцах образ грядущего, созданный немилосердной рукой минувшего.
В ту первую ночь побега все эти чешские парни осознали, что они навсегда уходят из мрака пережитого. Там, за горизонтом, для них занимается утренняя заря, и они близятся к этому горизонту, а он все удаляется, словно затем, чтобы они успели поразмыслить о себе и своем будущем, когда для них засияет родное солнце. И они упорно шагают туда, вдаль, исполненные решимости дойти во что бы то ни стало.
Они не одни на этом пути: Мирек и Пепик, Ладя и Руда, сапожник Лойза и Ферда Коцман шагают с ними вместе, неся свои вещи в чехлах от противогазов. Идет рядом Эда Конечный и ребята из его комнаты, идет повар Франтина, идут двести товарищей из седьмой роты; вот они, как призраки, вышли на шоссе из старинного Майнца, и никакие преграды не могут задержать их. Идут безвестные узники Бухенвальда, Матхаузена, Ораниенбурга, Саксенгаузена, их великое множество, они заполнили весь край. Идут, идут. Им не нужны переводчики, ибо у них общий язык, общая идея, общее стремление к единой цели. Эта цель — солнце за горизонтом, эта цель — нарождающийся день, путь к которому лежит сквозь кромешную тьму. Но у многих путников — светобоязнь, у других глаза выплаканы до слепоты или ослеплены бушующими пожарами, они перестали ясно видеть. От поступи этой толпы содрогается земля и рушатся темницы, как жалкие былинки ломаются железные запоры, звук шагов теперь подобен канонаде, от которой разверзается земля. Безмерная сила заключена в этих слабых истощенных телах, в руках, ослабших от тяжких оков.
— Никогда больше! — говорит эта толпа, заполнившая весь край. — Не позволим тучам смертоносных самолетов закрыть солнце, никогда не затянет больше небо дым пожаров, в пламени которых гибнет гуманность и цивилизация.
— Никогда больше мы не позволим, чтобы стальные лемехи снарядов и бомб вспахивали землю, чтобы ее покрывали зияющие язвы окопов, а пальцы раненых и замученных судорожно впивались в нее. Только пахарь может пройти по лицу земли и взрезать его ножом плуга, вскрыть, как женское лоно, что томится по семени любви, а затем снова смыкается и, в тиши и покое, прядет шелковую нить жизни.
Никогда больше правда не должна быть скрыта цветистым покровом лжи, никогда уже овечьей шкуре не быть одеянием волков! Да зиждется отныне правда на вере, любви и благородстве! Да будет она ураганом, сметающим твердыни лицемерия, фальши, притворства! Да будет она пожаром, в котором сгорят дотла все хитросплетения человеческого коварства, пусть будет солнцем, пусть рассеет тьму и сумеречные тени и никогда не закатится над нашими жилищами! Этого требуем мы, те, кого обман и ненависть лишали жизни, у кого злоба и вероломство отняли здоровье, а ложь, наряженная истиной, отняла молодость. Это предостережение нам, кто живым перебрался через пропасть смерти и кто всегда будет страшиться головокружения над этой бездной, ибо даже воспоминание о ней повергает человека в смятение, лишает дара речи, сжимает сердце. Но от этого воспоминания не избавишься, оно глубоко гнездится в нас самих, оно живет и растет в нашей душе…
2
Днем они спали в сараях, заброшенных сторожках и на сеновалах, а по ночам шли к границе, — усталая, измученная переходами рота, двести молодых чехов в темно-коричневом обмундировании и кучка немцев в измятых мундирах когда-то победоносного вермахта. Впереди шагал горбатый капитан. За колонной тащилась заезженная кобыла с возком, на котором болтались жестянки со свекольным повидлом, ящичек с маргарином и груда черствых буханок. Вторая лошадь пала по дороге, и Гиль пристрелил ее.
Кругом тянулись незнакомые места, как неистовая буря, барабанила канонада, виднелись залитые лунным светом, словно нарисованные склоны гор и мертвые долины, обломанные деревья, хилые мостики и разбитые дороги, слышался шум невидимых потоков, собачий лай в темноте.
Кругом — никуда не ведущие просеки, холодное, равнодушное ночное небо, пронизанное рокотом самолетов, и то глухой грохот вдали, то тишина, заставляющая прислушиваться, затаив дыхание…
Наполненный смятением мир, окружавший чехов, был для них ограничен контурами нескольких ближайших предметов, едва различимых в потемках, но как он угнетал марширующую колонну, повисая над ней, подобно хищной птице!
Точно так же, пять или шесть лет назад, тысячи наших братьев по крови бежали от когтей свастики. Через границу, по замерзшим рекам южной Моравии и Словакии, через словацкие горы на восток, на юг и на север, туда, где еще можно свободно вздохнуть, выпрямиться и приготовиться к бою с кровавым чудовищем, грозившим маленькой стране, окруженной тесным кольцом гор. Вот так же ныне возвращались и эти парни в коричневой униформе, такие же настороженные и охваченные стыдом от того, что они ничего не сделали, никак не помогли приходу лучшего будущего, которое уже видно там, вдалеке, откуда встает солнце.
Парни помогали изнуренной кобыле тащить в гору рассохшийся возок, кованые сапоги звякали о камень, колеса подпрыгивали на толстых корнях деревьев, подковы стучали торопливо, как сердце усталой лошади. Вперед и вперед, пока на востоке не заблещет заря!
Четыре ночных перехода привели роту к пограничным горам. Войск нигде не было видно, в города рота не заходила, а деревни, которые они миновали, были почти безлюдны. Несколько раз встречались патрули, но с ними вел переговоры только капитан. Уже четверо суток никто в роте не получал известий о последних событиях. Осунувшийся, небритый, весь в пыли, капитан шагал молча. Он почти не разговаривал даже с немцами. Солдатам этот марш казался ненужным и бессмысленным, в раздражении они огрызались