в наши дни. Сотни тысяч людей ежедневно теряют жизнь, даже не заболев, не зная, за что они умирают. Этим я, разумеется, не хочу сказать, что человеческая жизнь не имеет цены. Наоборот, нет ничего более ценного и прекрасного.
Гонзик сосредоточенно размышлял.
— Не могу представить себе, что завтра мне отнимут руку, и я уже никогда не сяду за рояль. Не знаю, хватило бы у меня сил пережить это. Наверное, я сошел бы с ума.
Доктор сидел, опустившись глубоко в кресло, и внимательно смотрел на собеседника.
— Мы, врачи, довольно часто встречаемся с такими случаями и по опыту знаем, что люди оказываются гораздо сильнее духом, чем сами от себя ожидали. Пока человека не принуждают обстоятельства, он думает, что не в силах пережить большую беду. Но, вплотную столкнувшись с ней, он крепнет в муках и страданиях, и только тогда становится настоящим, человеком. Не бойтесь за Гастона.
— Но ведь для него это трагедия! Человек, обошедший полмира, будет до конца дней связан костылем и протезом.
— Но он будет жить! И даже в своей новой, ограниченной жизни останется прежним Гастоном. Война приносит гораздо больше зла тем, что духовно калечит людей. Духовному калеке не поможет никакой протез и, что еще хуже, это увечье передается целым группам людей, целым нациям.
— Вы еще не сказали мне, какой национальности вы сами, — тихо произнес Гонзик из глубины своего кресла. — Вы член партии, но вы не немец.
Доктор охватил колени руками.
— Я француз, — медленно сказал он, — и горжусь этим…. хотя иногда мне приходилось стыдиться за Францию. Понимаешь? Мюнхен, Даладье, сговор… — Он махнул рукой. — Но мне довелось, хотя бы частично, продолжать то, чего не довершила наша армия. Борьбу против фашизма с оружием в руках… Будем на ты, хочешь? — помолчав, сказал он и протянул Гонзику руку.
Тот рассеянно мял пальцы.
— Почему ты мне так доверяешь? — спросил он. — Ведь ты почти не знаешь меня…
На лице доктора вновь появилась легкая задумчивая улыбка.
— Зачем обманывать себя, — сказал он. — Не обязательно нужно долгое знакомство, чтобы узнать человека. Бывает и так, что люди знакомы десятки лет, но не могут с уверенностью сказать, что по- настоящему знают друг друга. — Он встал и подошел к радиоприемнику. — Я думаю, что не ошибся в тебе. Да ты сам сказал мне то же самое. Помнишь, когда пришел в сознание.
Радио тихо затрещало, потом раздался голос немецкого диктора:
— «Героический защитник Сталинграда, генерал Паулюс, произведен в маршалы».
Гонзик встал с кресла и прислушался.
— …«На сталинградском фронте наши войска, уже несколько недель ведущие оборонительные бои с наступающим со всех сторон противником, вчера отбили все вражеские атаки. Командование и войска вновь показали героические образцы боевого немецкого духа. Южная группа, геройски сражающаяся под личным командованием фельдмаршала Паулюса, сжата на узком участке и, укрепившись в здании НКВД, оказывает противнику сопротивление. В северной части города наши обороняющиеся части, под командованием командира 11-го армейского корпуса генерала Штрекера, отразили с западного направления все атаки на тракторный завод».
Гонзик взволнованно потер руки.
— Это значит, — сказал он, — что положение темней под Сталинградом безнадежное. Иначе фюрер не раздавал бы маршальские жезлы.
Врач выключил радио, и диктор умолк на полуслове.
— Это будет смертельный удар по германской армии, да я надеюсь, и по тылу, — задумчиво сказал доктор, ероша свои светлые волосы. — А сейчас пойди-ка к Гастону, не стоит оставлять его одного.
В палате горел свет. Гастон не спал и встретил Гонзика улыбкой.
— Нога у меня больше не болит, — радостно объявил он и тыльной стороной руки коснулся лба. — И жар не такой, как вчера.
Гонзик присел на край его постели.
— А не лучше ли тебе было бы без нее? — пошутил он. — Зачем тебе на старости лет две ноги? Ты уже не молод, пора переменить образ жизни. Война не продлится вечно, и тебе не до смерти бродить по свету. Пора завести семью, детей.
Гастон задумчиво улыбнулся.
— У меня есть девушка, — тихо сказал он. — Мы знакомы уже пятнадцать лет. Хотели пожениться, но тут как раз началась война… У нее погибли отец и брат, она одинока, у нее небольшой виноградник под Сен-Назером, и она ждет меня… — он смущенно протер глаза. — Я люблю ее… но море и корабли я любил больше, и она это знала. Вот, если кончится война и я уже буду негоден к морской службе, тогда… может быть…
— Войне скоро конец, — уверил его Гонзик. — В России немцев бьют почем зря. Скоро поедем по домам.
Гастон печально покачал головой.
— Германия слишком сильна, ее не свалит одна проигранная битва. Я не верю, что мы скоро увидим родных. Как это странно: я никогда не жил долго во Франции, всегда меня тянуло в мир. А сейчас я тоскую по родине, как ребенок по матери. Наверно, потому, что в Германии мы, как в тюрьме.
Утром Гастона, как обычно, увезли на перевязку, а оттуда прямо в операционную, где ему ампутировали ногу до половины бедра. В палате он долго не приходил в себя после наркоза, а очнувшись, недоуменно озирался, словно возвратившись из далекого путешествия. Потом он приподнялся на локтях, отбросил одеяло и диким взглядом уставился на обрубок правой ноги, откинулся на спину, закрыл лицо руками и зарыдал.
В тот день Гастон не произнес ни слова; не шевелясь, он лежал на спине, смотрел в потолок, а слезы градом катились у него по щекам.
Тщетно Гонзик старался пробудить в Гастоне интерес к жизни и сломить эту апатию отчаяния.
— Ты столько пережил, столько побродил по свету, столько видел, не можешь же ты вести себя как человек, который сдается без борьбы после первого же удара. У тебя отняли ногу, но зато спасли жизнь. Понимаешь, что ты потерял и что приобрел? Можешь ты к своей беде отнестись так, как будто она произошла с кем-то другим? Например, со мной? Ты же сам сказал, что тебя сейчас тянет домой, как никогда прежде. Ну вот, ты и вернешься во Францию. А вернутся ли на родину те, кто останется здесь, еще неизвестно. Женишься наконец на своей Сюзанне, от которой пятнадцать лет бегал по свету, начнешь разводить виноград… отрезанная нога этому не помеха. Сюзанна тебя любит, а для любви неважно, две ноги у человека или одна. Что ж ты хандришь? Чего трусишь, будто нервная барышня!
Гастон не отвечал на эти упреки. Он упрямо отворачивался и тихо, безутешно плакал.
На другой день к Гонзику пришли товарищи. Когда он объяснил им, что произошло с Гастоном, они сразу притихли.
— Мы сейчас работаем в штольнях, — рассказывал Мирек, вытирая платком слезящиеся глаза. — Пыль и осколки так и летят в глаза. Дали нам отбойные молотки и буры, долбим скалу. Работа неплохая, только сперва мы совсем оглохли от этих молотков, суставы на руках ныли, словно их кто-то вывернул.
Карел молча сидел на постели Гонзика и снисходительно усмехался.
— Отправить бы вас в забой, деточки, — сказал он. — Тогда бы вы узнали, почем фунт лиха.
— А мы работаем на Шанценберге, — сказал Пепик, — сверлим дыры, закладываем взрывчатку, сверху глиняные пыжи, уминаем их длинными палками. Потом приходит подрывной мастер — важный- преважный! — подключает провода и батарею, а мы выходим с красными флажками на улицу — предупреждать людей.
— Я при каждом взрыве думаю: хорошо бы таким же манером на воздух взлетела вся Германия! — фантазировал Мирек. — Эх, ребята, если бы мне сказали, что можно заложить такой заряд, я бы добровольно взялся за это дело и работал как вол.
В палату быстро вошел доктор. Увидя, что у Гонзика гости, он слегка замялся, потом сказал: «Ганс, немедля зайди ко мне», — и снова убежал.