весь завод, — голландцы, французы и наши. Я видел все из своего окна, я ведь живу там, напротив; взрывом у меня выбило стекла. Эта рана над глазом — от стекла. Потом я побежал на завод. Веркшуцовцы оставили ворота без надзора, и через минуту на завод сбежалась вся улица. Я помогал на аварийных работах… Пятеро раненых, — тихо добавил Крапке, — …и двое мертвых, голландец и француз.

Доктор быстро делал, перевязку, волосы ушли ему на лоб, губы были плотно сжаты.. Ловкими, пальцами он промывал ссадины, резал марлю и пластырь, накладывал бинты.

— Жертв не должно было быть, — строго сказал он. — Тем более иностранцев. Тотально мобилизованные?

Крапке молча кивнул и опустил глаза.

— Я не виноват, — тихо сказал он. — О господи, для меня это больнее всего… Но невозможно было целиком исключить жертвы. Сторожа поочередно обходили печи. Когда произошел взрыв, они были у соседней домны… Как раз через них я разузнавал порядки на заводе. Только потому нам и удалось так удачно провести операцию… Но не мог же я предупредить их! — в отчаянье воскликнул Крапке и поглядел на Гонзика и доктора, словно ожидая приговора.

Доктор сосредоточенно делал перевязку, а Гонзик стоял у рояля, сложив руки на груди, и глядел в пространство, словно решаясь на что-то.

Крапке с минуту молча ждал и, не дождавшись ответа, вспылил:

— А по-вашему, их можно было предупредить? Вправе был я сделать это?

Доктор поднял голову. На глазах у Крапке застыли слезы.

— Нет, Ганс, — твердо сказал доктор, — никого нельзя было предупреждать. Такие вещи нельзя сообщать даже людям, которых мы считаем вполне надежными.

Крапке сидел, уставясь в пол, и все еще не решался поднять глаз. Потом, почувствовав, что уже вполне справился со слезами, он обратился к Гонзику.

— А ты не сердишься на меня, Ганс, — робко спросил он. — Не сердишься за то, что те двое… иностранцев…

Гонзик вздрогнул и быстро подошел к нему.

— Всякая борьба требует жертв, — сказал он. — О боже, доменная печь… Мне и не снилось, что я стану свидетелем такого большого дела.

Крапке, уже не таясь, вытер глаза перевязанной рукой и крепко выругался.

— Черт дери, — усмехнулся он, — я чуть не расхныкался, как баба.

Он встал с кресла и тыльной стороной руки сдвинул на лоб кепку, которую ему надел доктор.

— Ну, я пойду, — сказал он. — Пойдешь поглядеть на других раненых, доктор?

— Разумеется. Ты тоже, Ганс?

Гонзик покачал головой.

— Если ты не возражаешь, я лучше останусь.

Выходя вместе с доктором, Крапке вдруг вспомнил о чем-то и вернулся.

— Спасибо тебе за пистолеты, Ганс, — сказал он и показал в улыбке крепкие белые зубы. — Они нам очень пригодились. Я еще не все рассказал: мертвых было, собственно, трое; третий умер через пять минут после взрыва, это был начальник веркшуцовцев — великая сволочь. Так что спасибо тебе, — добавил он и перевязанной рукой прикоснулся к козырьку кепки.

10

Багаж Пепика славился в роте своей тяжестью и большими размерами. При каждом переезде стоило немалых хлопот уложить и запаковать все его вещи так, чтобы они не рассыпались в пути. А уж нести их Пепику было и вовсе не под силу.

— Удивляюсь я тебе, — ворчал Кованда, взмокший под тяжестью его чемодана (он всякий раз помогал Пепику), — на кой черт ты собираешь всякое барахло? Одежи у тебя с гулькин нос, а чемодан набит одними бумагами. Да еще рюкзак, да корзинка!

Багаж Пепика был наполнен газетами — чешскими, немецкими, французскими, русскими, старыми и новыми, справочниками и картами. Он запасся русским, голландским, польским и французским словарями и автомобильными, туристскими и климатическими картами всех стран мира. Поиски таких справочников были коньком Пепика. Во всех книжных и букинистических магазинах Саарбрюккена знали его тонкую мальчишескую фигуру, повсюду он разыскивал специальную литературу и редкие издания, которые по своей литературной или исторической ценности часто были много выше того, чем обычно интересуются клиенты таких магазинов. Кроме книг, Пепик старательно собирал передовицы и политические статьи из «Фелькишер беобахтер», подобрал в хронологическом порядке сводки германского командования, коллекционировал фотоснимки на военные темы, стихи, театральные и литературные рецензии.

— Когда-нибудь, — говорил он с увлечением, — надо будет составить хронику этой войны и показать лживость немецкой пропаганды. Это будет легко, если иметь материал, который сейчас сам просится в руки. Прошу вас, ребята, когда вам попадается что-нибудь интересное, несите это мне.

В быту Пепик был слаб, почти беспомощен и целиком зависел от помощи многочисленных друзей. Он ни пуговицы не умел пришить, ни выстирать рубашки, ни побриться. Пепик откровенно признавался, что дома мать чистила ему ботинки, и совсем не смутился, когда товарищи захохотали, услышав об этом. У него, мол, никогда не оставалось времени на такие пустяки, это же чисто женское дело. Любознателен он был чрезвычайно, но больше всего любил рыться в книгах, вечно читал и изучал что-нибудь — этакий всезнайка, с которым можно поговорить на любую тему; все он мог разъяснить, о чем ни спросите: о династии Птоломеев или о теории относительности, о клеточном размножении или о радиоактивном излучении. Обо всем он кое-что знал, но глубоких познаний у него никогда не было: он просто не успевал приобрести их, потому что вскоре его увлекала другая тема, другой предмет. Он мечтал стать издателем, юристом, военным, дипломатом; загоревшись каким-нибудь делом, он быстро охладевал к своим прежним увлечениям. Для будничной работы это был потерянный человек.

Пепик охотно делился своей порцией сигарет с Фрицеком, который его обстирывал; для повара Йозки, чинившего ему белье, он писал по-немецки любовные письма; он щедро оделял содержимым своих посылок всех товарищей, которые чистили ему обувь, прибирали постель или ходили за едой. Без дружеской помощи Пепик, конечно, пропал бы ни за грош. Но при этом он до последнего вздоха клял бы нацизм и поучал грядущие поколения о том, как и что надо сделать, чего не страшиться и чего остерегаться, дабы достичь главной цели — навеки сохранить демократию, которая, по мнению Пепика, имела свою постоянную резиденцию во Франции, Англии и Америке.

— Самое важное в нашу эпоху, которую люди так испортили, это пережить ее, — говаривал Пепик. — Все остальное второстепенно. Всякий режим, который кончается на «изм» обречен, — ораторствовал он, насмешливо поглядывая на Гонзика. — То, что вечно, кончается на «ия».

Пепик вел дневник, занося свои впечатления в толстую тетрадь, купленную в Сааргемюнде. В виде вступления он написал:

Я не нахожу душевного спокойствия в дни событий, которые делают спокойствие бессмысленным и жутким. Я мечусь из стороны в сторону, ищу, допытываюсь, ошибаюсь и не узнаю самого себя. Я постигаю отраду одиночества, когда я окружен людьми и увлечен ими, значение дружбы, когда я покинут всеми, ценность истинной и прочной любви, когда размышляю о зыбкости чувств и тщете всего, прелесть и очарование окружающего мира и безмерную ценность жизни, когда теряю надежду и веру, видя вокруг себя лишь торжество смерти и гибель всех ценностей, которые считал вечными.

Каков же я сам?

Каково все мое поколение, в котором грубый жизненный опыт преждевременно убил юность души?

Каковы все мы, люди, так легко утрачивающие человечность, мы флюгера на ветру, мы, семена, которые взойдут еще несчетное число раз, и всегда иными колосьями?

Вы читаете Год рождения 1921
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату