— Лойзу мы уже похоронили, — грустно сообщил товарищам Кованда. — Осталось от него только кровавое месиво. Могильщик хотел уложить ящичек с ним в общую могилу, где хоронят пленных и заключенных. Эта могила даже и не закопана, бедняги лежат без гробов, посыпают их известью и малость забрасывают землей, чтобы не торчали руки да ноги. Закопают, когда могила будет полная. Слава богу, Липинский за нас заступился, сказал, что мы хороним солдата. Лойзу мы положили в гроб, а могилу вырыли сами.
Ребятам не хотелось есть. Подавленные, они сидели за столом или тихо, на цыпочках, бродили по комнате, словно боясь кого-то разбудить или побеспокоить громким словом.
— Надо написать матери Лойзика, — нарушив тягостную тишину, сказал Мирек.
Пепик молча встал и принес перо, пузырек с чернилами и писчую бумагу, положил все это на стол, открыл пузырек и обмакнул перо.
— Ну, пиши, — сказал Кованда, подперев голову рукой, — пиши, какая у нас случилась беда, как мы горюем и…
Пепик отодвинул перо и бумагу.
— Не сердитесь, ребята, — тихо сказал он, оглядываясь. — Я… я не могу писать.
Товарищи переглянулись. Серые измученные лица, сонные глаза. В слабом свете лампочки парни казались много старше своих лет, словно за одну ночь прожили десять долгих и страшных лет.
— Тогда пиши ты, — сказал Кованда, ткнув пальцем в сторону Мирека. Тот понурил голову и сжал мозолистые руки, лежавшие на столе.
— Я, — сказал он и откашлялся. — Я… тоже не могу, ребята.
Карел наклонился над столом и придвинул к себе пузырек с чернилами. Перо стукнулось о дно пузырька и заскрипело по бумаге. Медленно ложились строчки. Товарищи, сгорбившись, сидели за столом, они подперли головы руками и, словно стесняясь, тихо подсказывали, что писать старой маме Лойзика.
— Она вдова, — сказал Вильда Ремеш, зашедший к ним в комнату, — у нее на свете нет никого, кроме Лойзика. Он часто рассказывал о ней, плакал и проклинал немцев…
— Напиши, — сказал Мирек, — что все мы любили его.
— Напиши, что он был тихий, славный парень, чинил нам обувь и никогда не забывал свою маму.
— И что мы похоронили его в хорошем гробу и поставим над ним крест.
— А я сфотографирую могилу и пришлю ей снимок, — добавил заплаканный Ирка.
Руда провел обеими руками по волосам.
— А я сделаю рамку. Самую лучшую, какую умею.
Пришли парни из соседних комнат, окружили стол и смотрели на медленно выводившего буквы Карела. Собравшиеся казались похожими друг на друга, глаза у всех ввалились от усталости, и в них застыла печаль о погибшем товарище.
— Я обойду комнаты, — сказал Петр. — Соберу деньги для старой мамы Лойзика.
Ребята молча полезли в карманы, и каждый положил на стол все деньги, какие у него имелись — измятые пятерки и даже десятки, кучки никелевых монет..
— Напиши еще, — прибавил Кованда, — что он за нас отдал свою молодую жизнь. Не будь его, школу разнесло бы в щепки, потому что бомба лежала у каштана, под самым окном. Он пожертвовал жизнью ради нас.
Письмо и перо пошли по рукам. Ребята молча ставили свои подписи и уходили.
Ночь стояла светлая, теплая, как и накануне. На затихшем школьном дворе шумели листвой раскидистые каштаны. На самом высоком из них, достигавшем третьего этажа, крепкие ветви были обломаны с одной стороны, а ствол расколот страшным ударом. Дерево походило на человека, у которого оторвана рука вместе с плечом и голова едва держится, а он все еще жив. Каштан крепко стоял, вцепившись корнями в землю, и листья в его кроне тихо шептались…
2
В субботу капитан Кизер вызвал к себе Олина. Капитан был в хорошем настроении и угостил его толстой сигарой.
— Ну, что у вас новенького? — осведомился он. — Забыли уже об убитом? Как его звали?
— Алоис Коутник, — ответил Олин. — Нет, не забыли. Моя комната устроила сбор, собрали две тысячи марок. Вторая рота тоже внесла свое. И третья. Деньги мы послали матери покойного.
Капитан нахмурился.
— А почему вы мне не доложили об этом? — упрекнул он Олина. — Не упомянули ни словом. Я должен знать обо всем, что происходит в роте.
Олин смущенно оправдывался: он, мол, не предполагал, что это может интересовать господина капитана.
Нахмурившийся Кизер с минуту задумчиво курил.
— А теперь перейдем к делу, ради которого я вызвал вас, — сказал он после паузы. — Я собираюсь издать приказ о том, что по воскресеньям рота обязана выходить с песнями в город, на прогулку. Горожане совсем иначе будут относиться к вам, когда увидят, как вы идете в строю и поете чешские песни. Не правда ли? Как вы думаете? — Он пристально взглянул на Олина.
— Вполне с вами согласен, — отозвался тот.
Капитан просиял.
— Вот только приветствовать начальство вы не умеете, — строго продолжал он. — Понимаете, правильно приветствовать. Когда я появляюсь перед ротой и здороваюсь с ней, рота должна приветствовать меня громко, дружно, дисциплинированно. Если приедет господин полковник, он тоже поздоровается с ротой, и рота должна ему ответить. А чехи не умеют. Поупражняйтесь-ка с ними.
В воскресенье утром рота выстроилась на дворе, под каштанами, и Олин объяснил, в чем дело.
— Итак, внимание! — кричал он. — Я обер-лейтенант! Хайль, камарады!
— Хайль, герр обер-лейтенант! — гаркнула рота.
— Я — майор! — просиял Олин. — Хайль, камарады!
— Хайль, герр майор! — заорала рота.
— Я — генерал! — объявил Олин. — Хайль, камарады!
— Хайль, герр генерал.
К Олину подошел переводчик.
— Слушайте, фербиндунгсман, — вкрадчиво предложил он, — крикните «хайль Гитлер!»
Недолго думая Олин заорал:
— Хайль Гитлер!
Ухмыляясь до ушей и подталкивая друг друга, ребята ответствовали: «Хайль
Куммер в испуге схватился за голову и убежал со двора.
— То-то! — хихикнул Кованда. — Нас не собьешь с толку. Уж мы-то знаем, что такое вежливость и как положено приветствовать нашего главного начальника и боженьку.
Вскоре на дворе появился капитан, сияя приветливой улыбкой. Он был в полном параде, на боку у него болтался кортик. Рота дружно ответила на его приветствие, а потом промаршировала по городу и пела так зычно, что с поврежденных крыш сыпалась черепица.
Репертуар выбирал Мирек, шагавший в первом ряду, а ему подсказывал Кованда. Пели «Шестого июля», «Время мчится, время мчится», «Чешскую музыку», «Колин, Колин», «Идут соколы в строю», а чаще всего «Не мелем, не мелем, мы на вас на…» Эта песенка больше всего нравилась Гилю. Когда ему казалось, что рота слишком долго идет без песни, он поворачивался и приказывал:
— Еще раз «мемеле, мемеле»! — И был страшно горд, что усвоил чешские слова.
В первое воскресенье рота маршировала охотно и пела лихо. Прохожие останавливались и с удивлением глядели на шеренги четко шагающих парней.
Однако, когда прогулки вошли в систему, рота начала роптать. Первым, как обычно, взбунтовался