после моего знакомства с одним сербом.

Боснийский серб, по имени Никола, имел хорошую табачную лавку на Унтер-ден-Линден, главной улице Берлина. Лавка находилась вблизи императорского дворца, и ее посетители были представители высшей берлинской знати. Никола был тверд, как алмаз, и не поддавался никаким капризам со стороны какого- нибудь принца или графа. Если им не нравились его знаменитые турецкие сигареты, он, не задумываясь, советовал им покупать сигареты где-нибудь в другой лавке. Но он преуспевал, потому что, как он говорил, эти немецкие аристократы никогда не обижались на него за резкие ответы. Он смеялся надо мной, когда я рассказал ему о моей антипатии к немцам, и посоветовал мне проводить с ним иногда в его лавке по часу и наблюдать его немецких покупателей. Я согласился и увидел многое. Прусские аристократы, судя по их искренней любезности к Николе, не питали расовой ненависти к сербу, Никола же никогда не скрывал, что он был серб и даже гордился этим.

На полпути между лавкой Николы и императорским дворцом находился старый ресторан «Габель», существовавший со времени Фридриха Великого. Генералы Фридриха, возвращаясь с совещаний у короля, всегда заходили в ресторан, чтобы выпить стакан вина. Этот обычай существовал еще и в те дни, когда я был студентом в Берлине. Никола часто заманивал меня в этот ресторан к раннему обеду, и там мы видели знаменитых генералов и маршалов Германской империи, сидевших за длинным отдельным столом и пивших вино после возвращения из императорского дворца, с ежедневных аудиенций у старого императора Вильгельма. Это было интересное зрелище. Высокие, широкоплечие, умные и серьезные тевтонские воины внушали к себе огромное уважение. Никола уверял меня, что он знал многих из них лично, как своих покупателей, и что, как люди, они были так же мягкосердечны, как голуби.

— Много раз я осаживал их, когда они делали насмешливое замечание по поводу моих сигарет и они сдавались без ропота. И вы называете это высокомерием? – спрашивал меня Никола, выставляя вперед грудь и стараясь смотреть так же строго и внушительно, как и присутствовавшие генералы.

Однажды он повел меня на улицу, где обычно прогуливался Мольтке, и показал мне знаменитого фельдмаршала, которому тогда было восемьдесят шесть лет, но который держался очень прямо.

— Видели ли вы когда-нибудь и где-нибудь человека более скромного, с таким глубоким взглядом? – спросил Никола, и я признался, что не видел. – Тогда прекратите ваши разговоры о прусской гордости! – воскликнул он.

В другой раз мы пошли в парк, и он показал мне Бисмарка, ехавшего верхом на лошади в сопровождении приятеля и адъютанта. Никола приветствовал его, а с ним и я, и Бисмарк ответил поклоном.

— Разве он похож на жестокого тирана или глупца, пытающегося силою превратить всех славян в немцев? – спросил Никола, издеваясь над моими антитевтонскими настроениями.

— Нет, – ответил я. – Я думаю, что он действительно очень похож на Гельмгольца. Может быть только у него не такое одухотворенное лицо, как у великого ученого.

— Гельмгольц! – воскликнул Никола. – Он бы тоже потерял свое благочестивое выражение, если бы на его плечах лежала вся тяжесть империи в такое время, когда социалисты, находясь наверху этой тяжести, тянут ее в одну сторону, а клерикалы, внизу ее, – в другую.

Никола родился в Боснии, когда в стране хозяйничали турки, и поэтому не был образован. Но он был внимательным слушателем и голова у него работала хорошо. Его суждение показалось мне замечательным. Он знал, что творилось в Берлине лучше, чем любой иностранный дипломат. Он любил шутить на эту тему, говоря, что он должен быть хорошо осведомлен обо всём, потому что он был ближайшим соседом великого кайзера. Банатские сербы не питали большой ненависти к немецким колонистам на их земле, не было ненависти и у колонистов к ним. Колонисты любили даже говорить по-сербски. И сербы и колонисты называли друг друга «комшия», что значит: сосед. Сербы, как правило, в дружеском обращении к немцам употребляют это слово. Никола всегда называл кайзера своим «комшией». Его покупателям это страшно нравилось и поэтому они часто называли и Николу «комшия».

— Приходи посмотреть на моего комшию, – сказал он мне однажды и, когда я пришел, мы пошли с ним в первый раз к королевскому дворцу, ожидая когда покажется в окне старый император. Это случалось почти каждый день в полдень, когда его караул маршировал мимо дворца. Выставив вперед винтовки и повернув головы в сторону кайзера, солдаты стройно проходили мимо, как один человек, с одним сердцем и душой, печатая по земле громкие гусиные шаги, ритмические удары которых могли быть слышны далеко от места парада сквозь громкие приветственные восклицания восторженной толпы.

— Знаете ли вы, что это означает? – спросил Никола.

— Нет, – ответил я.

— Это означает, – сказал он, – что каждый немец смотрит с уважением на свое отечество и ждет от него приказов. Этот ритм гусиных шагов означает, что каждый немец готов повиноваться этим приказам, готов и выполнить во время любое задание для счастья отечества. Это символ немецкого единства.

Это было своеобразным толкованием Николы. Я никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь еще так понимал немцев. Но у Николы был острый ум. Он хотел, чтобы у меня осталось хорошее впечатление от того, что делали немцы.

Так под влиянием моего шотландского приятеля, матери, Николы и профессоров физического института я вскоре забыл неприятные воспоминания о пражском тевтонизме, и Берлин перестал для меня быть долиной слез, как бы назвал его мой старый друг с Кортланд-Стрит Билгарз. Я быстро завязал дружеские отношения с немецкими студентами и профессорами, и это мне очень помогло в будущем. Ничто, кроме любви к Богу и человеческой дружбы, не может дать духовной силы в минуты великого горя. В начале зимы этого года я получил письмо от сестры, извещавшее меня, о смерти матери. Я поклялся в тот же день увековечить ее светлую память, насколько это может сделать такой простой смертный, как я. Двадцать семь лет спустя Сербская Академия Наук объявила, что доход от фонда, установленного в память Олимпиады Пупиной, будет ежегодно расходоваться на помощь многим бедным ученикам в Старой Сербии и Македонии.

Потеря такого близкого человека, как мать, вызывает таинственную перемену в направлении ваших умственных и духовных устремлений. Вместо поисков света, который должен осветить смысл вещей внешнего физического мира, к чему обычно направлены устремления молодого ума, он начинает искать свет, который должен осветить смысл того, что происходит во внутреннем мире, в глубоком мире его души. После смерти матери вопрос «Что такое свет?» перестал быть для меня самым важным вопросом. В течение долгого времени мои мысли были заняты вопросом «Что такое жизнь?». Я углубился в самоанализ и, будучи, как и большинство славян, в некоторой степени, человеком настроения, мог бы навсегда потеряться в лабиринте всякого рода метафизических размышлений над самим собой, если бы меня не спасло одно обстоятельство. Два американских студента с такой же жаждой знаний, какая была у меня, приехали в Берлинский Физический институт. Один из них был выпускником Гарвардского университета, ныне покойный Артур Гордон Вебстер, выдающийся профессор физики в Кларкском университете; другой – из университета Джонса Гопкинса, Джозеф Свитман Эймс, ставший впоследствии директором физической лаборатории в том же университете и достойным преемником знаменитого Генри Августа Роуленда. Их чисто американский энтузиазм и целеустремленность спасли меня от того, что я не впал в меланхолию и усыпляющее безразличие, называемые иногда идеализмом мягкосердечного и сентиментального славянина. Они рассказывали мне новости о высших научных устремлениях в университетах Гарварда и Джонса Гопкинса. По словам Вебстера, новая Джефферсоновская физическая лаборатория в Гарварде была просто чудом. Эймс же неутомимо рассказывал мне о замечательных исследованиях Роуленда солнечного спектра, и я никогда не уставал его слушать. Однако иногда я удивлялся, почему эти два студента приехали к Гельмгольцу, если у них были такие возможности для изучения физики на родине. Эймс удивлялся тоже и в конце года снова вернулся к Роуленду. Но Вебстер остался, хотя он никогда в моем присутствии не признавался открыто, что Физический институт в Берлине был на много лучше Гарвардского. Признания Вебстера и Эймса убедили меня, что в Соединенных Штатах быстро развивалось мощное движение в пользу научного прогресса. И мне захотелось поскорее закончить мои занятия в Берлине и вернуться в Соединенные Штаты. После смерти матери Европа уже меньше притягивала меня.

В то время в Германии большое внимание привлекала к себе новая естественная наука – физическая химия. Гельмгольц очень интересовался ею. Я прочитал его новейшие статьи по этим вопросам и они напомнили мне о том, что я встретил в книге Максвелла по вопросам тепла в связи с работами Вилларда

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату