— Товарищи!
По коридору прокатилось эхо.
— Товарищи! — повторил Кальве. В гудящей каменной тишине коридора щелкнули железные крышки глазков: в других камерах тоже слушали.
— Товарищи! — в третий раз крикнул Кальве. — Тюремная охрана, кажется, сбежала. Мы должны это проверить! Давайте потребуем завтрак!
Он ударил ладонью по кованой двери, у него получилось слабо; сзади подбежали двое заключенных помоложе и принялись колотить в дверь каблуками. В промежутках между ударами слышен был стук в других камерах: слова Кальве туда дошли.
Варан бил в дверь, а Кригер, теперь уже горя от возбуждения, орал в окно:
— Давайте потребуем завтрак! — и стучал через решетку по деревянной ставне. Шум все нарастал. Если бы даже кто-нибудь из стражников подал голос, заключенные уже не расслышали бы.
— Пожалуй, мы шумим минут десять. — Кальве созвал летучее совещание посредине камеры. — Все ясно: убежали. Пора предпринять действия на более высоком уровне.
— Правильно! — крикнул Баран, — Ломать дверь!
Кригер не возражал. Заключенные подняли скамейку, раскачали ее, стукнули ею в дверь. По коридорам прокатился гул, и на мгновение крики затихли.
— Ломать дверь! — крикнул Баран и во второй раз загремел скамейкой.
Теперь все здание сотрясалось от нестройных, нарастающих ударов. Со звоном где-то разбилось стекло. В дальнем конце справа родилась песня и перебегала из камеры в камеру, подступая все ближе. Баран, трудившийся вместе с тремя молодыми товарищами и Кригером, зачарованный ритмом ударов, ухал при каждом взмахе, как дровосек. Осыпалась штукатурка.
Двери не поддавались, и ярость заключенных все возрастала. В камере кружилась пыль. Кригер только теперь понял, что означает эта тишина, эта пустота, это бегство и как важна сейчас каждая секунда. Растрепанный, вспотевший, он старался колотить в дверь еще сильнее, подгонял Барана, неистовствовал.
Не сразу они расслышали новые звуки в чудовищном грохоте. Не Мельник ли это цыкнул, приложив палец к бледным губам, насупив землистое лицо, напряженно щуря ввалившиеся глаза? В других камерах их коридора еще колотили в двери, песня неслась дальше и выше, а они притихли.
В первом этаже тоже шум, но совсем другой — топот, крики. Неужели вернулась охрана? А может, немцы, стоявшие у границы, в нескольких километрах от города, воспользовались тем, что все ушли, и уже очутились здесь? И эта мысль у них мелькнула: вот растерянные глаза Кригера, капли пота на лбу, и волосы, кажется, еще больше поседели. Все молчат и слушают.
Слушают и в остальных камерах. Как полчаса назад шум, подобно пламени, перебрасывался из одной камеры в другую, так теперь распространяется тишина. Пение внезапно оборвалось, в конце коридора последний раз ударили в дверь, потом все умолкло.
Топот и крики приближаются, растут, поднимаются по лестнице. Теперь каждая секунда может решить их судьбу. Галдеж, все голоса сливаются. Когда же наконец удастся различить в этом гаме хоть одно внятное, осмысленное слово?
Первое такое слово объяснило им все: «Товарищи!»
— Товарищи! — кричал человек в коридоре. — Спокойнее! У нас ключи! — В доказательство он потряс ими, и ржавое лязганье прозвучало для заключенных как нежный серебристый звон колокольчика.
Снова пение, одновременно во всем коридоре. «Вставай!» — настойчиво напоминала песня о бое, который их ждет; песня словно опасалась, что кому-либо из них счастье свободы покажется мирным покоем.
Заключенные инстинктивно встали навытяжку и так и стояли и пели, пока им не открыли дверь. Кто- то бросился к человеку в серой тюремной одежде, державшему ключи, кто-то обнимал его, кто-то пожимал его руку. Он вышел на свободу раньше их, быть может, всего минут на пятнадцать, но этого оказалось достаточно, чтобы он держал себя с несколько суховатой деловитостью.
— Оставьте, отпустите меня! — крикнул он. — Другие ждут!
Он побежал дальше, гремя ключами, а они устремились вниз. Открытые камеры уже опустели, правда, некоторые заключенные еще копаются в сенниках, в тайниках под подоконником, извлекая оттуда спрятанные сокровища, не понимая, как мало стоит на свободе самое ценное из их тюремного имущества — несколько спичек, иголка, горсточка стертой в порошок махорки.
Во дворе их встретил Вальчак. Кальве, тяжело дыша, остановился рядом, он улыбался и ловил воздух, чтобы успокоить сердце, сильно бившееся и от быстрой ходьбы и от радости. Карцер не пошел на пользу Вальчаку: он был бледен, под глазами образовались синие мешки. Только глаза выдержали испытание.
— Сядь, отдохни! — властно сказал он Кальве. — Не трать напрасно сил.
— Надо как-то организовать наш уход, — пробормотал Кальве и, полузакрыв глаза, сел на цементные ступеньки.
— Без тебя справятся.
— Надо проверить одиночки, карцеры, не пропустить бы кого-нибудь…
— Карцеры проверены, откуда бы я взялся?
— Канцелярия…
— Правильно. Я пойду туда. Идем, Витольд! — обратился он к Сосновскому.
— Ищите документы. Надо раздать людям…
— Сиди, отдыхай. Ночевать здесь не будем. Самое большее через четверть часа двинемся.
Двор наполнялся заключенными, мгновенно возникали шумные сборища, каждый из тех, кто шел решительным шагом, увлекал за собой других, тоже жаждавших немедленно действовать. За Вальчаком пошло несколько десятков человек. Дорогу преградили ворота между двумя дворами, несколько решеток, отсекающих отдельные коридоры, — их еще не успели открыть; пришлось вернуться, позвать того, у кого были ключи.
В канцелярии пусто. Дверца железного сейфа распахнута, на окрашенных в зеленый цвет запыленных полках сохранились более темные прямоугольники без следов пыли: здесь недавно еще лежали кипы бумаг, но они исчезли.
— Черт возьми! — крикнул кто-то. — Они унесли наши документы!
— Ищите в ящиках. Проверьте стол! — Вальчак с тревогой оглядел низкую, мрачную комнату: шкафов нет!
Из стола вырывали ящики. Летели бумажки: врачебное свидетельство, разрешение на отпуск для охранника, требование на ячневую крупу и соль.
— Витольд, просмотри это. Перед уходом сожжем.
А сам Вальчак двинулся дальше. Дверь из канцелярии вела в кабинет начальника тюрьмы. Убогое подобие роскоши: на окнах портьеры, слегка потертое кресло. А на аккуратно прибранном письменном столе — ровная стопка листков бумаги.
Вальчак кинулся туда, словно заранее зная, что это означает. В разграфленные рубрики вписаны имена: Аронсон Лейб, Азалевич Виктор, Баран Мечислав. Параграфы 93, 96, 97. И чтобы не оставалось никаких сомнений, сверху сделана надпись, подчеркнутая красным карандашом: «Список политических заключенных дисциплинарной тюрьмы в Козеборах на 1. IX. 1939 г.».
С минуту он постоял молча. Молчали и остальные, заглядывая через его плечо. Кто сказал, будто каждая подлость врага делает нас смелее? Хорошо знать, что борешься с негодяями, но доказательство их подлости, пусть и не принесшей реальных плодов, не доставляет нам удовольствия.
В канцелярии Сосновский все еще копался в бумагах.
— Пока что нет наших документов. Еще ящик…
— В печку, жгите бумаги. Может, там есть сведения о ком-нибудь из нас, зачем гитлеровцам знать?
Вспыхнул огонь, запахло дымом; заключенный, возившийся у печки, закашлялся. Плохо горели заказы на ячневую крупу и отпускные свидетельства. Вальчак не стал дожидаться.