оттого, что зарево осветило часть неба, еще сильнее сгустилась темнота вокруг них. Только черные треугольники крыш деревенских хат вырисовывались на синеве неба. Как тогда, в тюрьме, недавние узники ждали, когда же прозвучит первое слово, которое решит их судьбу…
Наконец случайный порыв ветерка пригнал к ним кислый и резкий солдатский запах, а вместе с этой удушливой смесью железа и пота долетел, словно окутанный мягким мхом, нежный цветок солдатского красноречия: «Заткни глотку, сукин сын!»
Стремительно нарастала масса звуков. Из темноты внезапно вынырнули силуэты солдат в касках, со штыками на винтовках. Солдаты шли по обе стороны дороги, слегка наклонившись, упругим, хорошо натренированным шагом, Кальве инстинктивно отступил назад, и сразу грянуло «hande hoch!» [52] с явно привисленским акцентом.
— Свои, свои, спокойно! — крикнул Вальчак.
— Что за деревушка? — подскочил к ним с пистолетом какой-то человек, видимо унтер-офицер. Вальчак молчал. Черт, они не знали, что ответить — пришли сюда ночью.
— Ну? — грозно прорычал тот же голос. — Говори или…
— Дембина, — неожиданно пришла Вальчаку на помощь темная фигура у ворот.
— Где немцы?
— Нет, нет, ничего не слыхать, — продолжал тот же голос, и Вальчак вдруг заметил, что во всех дворах стоят люди, белеют силуэты женщин, пожалуй, даже дети вышли на дорогу.
— Марш-марш! — рявкнул на своих унтер-офицер. Солдаты сразу же двинулись двумя недлинными рядами.
— Головной дозор, — пояснил Вальчак.
Через несколько минут подошла вся рота. По команде — пятиминутная остановка, чтобы напиться воды, оправиться. Солдаты разбежались по дворам, заскрипели колодезные журавли, и сразу у многих ворот завязались разговоры на одну и ту же тему: что происходит, не отдавайте нас немцам, куда идете?
— На Берлин! — отвечали солдаты на все вопросы, и неизвестно было, отделываются ли они злой шуткой, чтобы не выдавать военную тайну, или хотят утешить неразумное гражданское население ослепительной перспективой победы.
Отряд двинулся дальше, невидимая пыль пахла уходящим сухим летом. Спустя полчаса в деревню пришло в три раза больше солдат. Вальчак взял Кальве под руку.
— Пойдемте ляжем спать. Так может тянуться всю ночь. Батальон в полном составе. Может быть, это фланговый отряд крупной части? Черт возьми, а вдруг и на самом деле не так уж все плохо? Зачем бы они лезли сюда?
Казалось, что он прав. На следующее утро Вальчак и его друзья прошли через станцию, на которой стояли три длинных товарных поезда. Паровозы шипели, повернувшись мордами на запад, в вагонах полным-полно солдат, несколько платформ забито орудиями, прикрытыми зеленым брезентом.
Не останавливаясь, они проталкивались сквозь толпу женщин, глазевших на поезда. И здесь обрывки разговоров звучали одинаково: «На Берлин!»
9
— На Берлин! — повторяла Гейсс в течение всей субботы. — На Берлин, наши пошли на Берлин! Армия «Познань», генерал Кутшеба, я его знаю, он замечательно танцует английский вальс! — Она несла добрую весть всюду, где встречала людей своего круга.
Представители этого круга еще не нашли для себя форм гражданского существования применительно к новой исторической ситуации. Теперь из-за воздушных тревог число постоянных посетителей кафе сильно сократилось. Все чаще случалось, что люди, не связанные службой, внезапно ощущали привязанность к квартире, к дому, к ближайшему углу своего квартала, и если им приходилось куда-либо отлучаться, то они торопились вернуться к себе. Поэтому кафе стали похожи на железнодорожные вокзалы в уже далекую предвоенную эпоху (три дня тому назад) — четверть часа дикой давки, а потом сразу становится пусто и тревожно.
Нелегко было поддерживать отношения с этой изменчивой, нервной публикой, в неопределенные промежутки времени то появлявшейся, то исчезавшей. Гейсс весь день металась между Саксонской площадью, Краковским Предместьем и площадью Унии, не успевала менять туалет после обеда, так и не снимала свой любимый темно-серый костюм, который уродливо подчеркивал ее бурно вздымавшуюся грудь; у Гейсс не хватало времени, чтобы хорошенько подгримировать щеки и ресницы: капельки туши, растаявшей от сентябрьской жары и быстрого морганья веками, падали на мешки под глазами, украшали бороздки возле носа, пудра слипалась в комочки; Гейсс сразу постарела лет на десять.
Она этого не замечала. Ведь, помимо забот, испуга, страха, она испытывала и удовлетворение самого возвышенного свойства, вплоть до колотья в сердце. Публика была трудной, но и благодарной, как никогда раньше. Достаточно намекнуть, процедить полслова, иногда только открыть рот — и ближайшие слушатели уже подхватывают добычу, несут, передают другим и в своем более узком кругу делятся каждым словом Гейсс, как святой облаткой.
Люди жаждали утешения, как дети сластей. К счастью, в первый и особенно во второй день раздобыть эти сласти было нетрудно. Подумайте только: десятки танков уничтожены под Ченстоховой! В течение одного дня! Сколько танков у Гитлера? Ну, тысяча. Значит, если дальше так пойдет, то через две недели у него не останется ни одного танка. Это во-первых. А во-вторых, факт, что наши вторглись в Восточную Пруссию. В-третьих, теперь на Берлин!
Гейсс не поленилась и внимательно разглядела карту, даже отмерила линейкой: от Мендзыхуда сто шестьдесят километров, ни больше, ни меньше!
В воскресенье — то самое жаркое, пыльное воскресенье, когда мосты были забиты обозами и каждые полчаса раздавались сигналы воздушной тревоги, — копилка Гейсс с самого утра пополнилась свежими новостями. Пришли они в самую пору; Гейсс, как добрая тетя, весь предыдущий день запихивала в рот встречавшимся ей «детишкам» карамельки, начиненные «Берлином», и спустя какое-то время оделила, кажется, всех. Нервно переминаясь с ноги на ногу, она смотрела теперь, как сыплются в ее сумку новые «ракушки» или «ландринки»: на этот раз речь шла об английском и сразу после него — о французском ультиматуме.
Вот это было удовольствие! Репродукторы раструбили на улицах весть о радостном событии, и, таким образом, чтобы выдержать конкуренцию польского радио, Гейсс пришлось пока что научиться петь — как она сама себе говорила — колоратурой. Это было не особенно трудно: она называла несколько цифр, касающихся английского военного флота, и делилась воспоминаниями, заимствованными из какого-то шпионского фильма о линии Мажино. Последнее в особенности действовало безотказно. Люди замирали от удивления, слушая ее болтовню о мощных подземных укреплениях на Рейне и в Лотарингии, а наиболее изобретательные комментировали ее слова так: «Гитлер не переползет через эти укрепления и за два года»; при этом они причмокивали и радостно хлопали друг друга по плечу, словно линия Мажино обладала волшебной способностью задержать немецкие танки за тысячу километров к востоку, где-то под Радомско или Цеханувом.
Во второй половине дня, подхваченная течением, которое родилось где-то на Новом Святе, Гейсс двинулась через площадь Трех Крестов по направлению к парку Фраскатти. Здесь говорили уже не только о том, что союзники объявили Германии войну, но и о последствиях этого акта.
— Англичане высадились в Гдыне, — уверял какой-то толстячок.
Гейсс его лицо показалось знакомым — румянощекий, в пенсне, с усиками. «Ведь это Кулибаба, людовец!» — вспомнила она и мгновение колебалась: пять лет назад она тиснула о нем статейку, разоблачая какие-то махинации в банчишке на Свентокшиской. Кулибаба не унимался, он даже называл броненосцы: «Рипалс», «Принц Уэльский», «Редаун», которые встали на якорь в Оксивье [53].
Гейсс обрадовалась: «Я тогда не подписала статьи, чувствовала, что…» — и протянула руку: