Вот и медлил Удатный, пообещав твердо только одно: что он сразу после весенней распутицы непременно приедет в Киев на княжеский совет, где надо будет все окончательно обговорить, потому что так сразу решать негоже.
«Опять же поглядим, может, и миром все уладим», – хотел было он добавить, однако, приглядевшись к бледно-восковому, будто из домовины только что вынули, лицу своего собеседника, говорить этого не стал.
Одни только глаза жили на этом лице, а в них неукротимый огонь полыхал. Галицкий князь в людях разбирался плохо, хуже некуда. Ловкий враг, который бойко языком владел, при личной встрече его запросто улестить мог, но тут даже Удатный понял, что никакие слова о замирении не помогут. Нет таких слов на свете, не придумали их люди. А те, что имеются, даже не бесполезными окажутся, а и вовсе вредными.
Пока сердце человека ненавистью кипит, торопиться нельзя. Это как раскаленный котел с глухой крышкой ключевой водой остужать. В лучшем случае крышку паром вышибет, в худшем – посудину разорвет. Тут одна надежда на время. Только оно в состоянии сердечную боль пригасить, а ненависть кипящую осторожно остудить. Но и то не всегда этот лекарь выручает, так что уж тут про человека-то говорить. Так что при расставании Мстислав Удатный иное сказал, уклончиво примирительное:
– У меня, ты и сам поди ведаешь, такая же беда по осени приключилась. К тому же Василий и вовсе единственным был. Потому понимаю я тебя не умом, а сердцем, и все силы приложу, чтобы боль твою утишить.
– Вот только винить в его смерти тебе некого. Василия господь прибрал. Моих же по злой воле рязанца казнили, будто татей каких, – непримиримо, почти враждебно возразил Мстислав Святославович.
– Зато твои за веру святую пострадали. Стало быть, непременно в раю ныне пребывают, – попробовал было утешить Удатный.
– На небесах всевышнему видней, кому и за что по справедливости воздать. Мы же на земле живем и убийцу подлого здесь судить должны, – сурово ответил черниговский князь, сжигаемый ненавистью.
А лекарю-времени и впрямь оставалось только руками развести. Ничуть не притушили прошедшие месяцы боли утраты. Столь же гневным был Мстислав Святославович и на княжеском совете в Киеве.
Именно благодаря ему пребывающие в колебаниях князья стали склоняться в сторону совместного всеобщего похода на Рязань. Окончательно же утвердились они в своем мнении, послушав беглого попика, которого рязанским дружинам так и не удалось поймать. Зело хитер был тот, повествуя о своих мытарствах и скитаниях. По сути не сказал он ни одного слова лжи. А к чему обман, когда в иных случаях можно правду так вывернуть наизнанку, что она больше зла натворит, чем ложь явная. Даже еще лучше получится, ведь уличить во вранье никто не сможет. Шли они зачем – во святую веру народец темный окрестить. Почему черниговцы с новгород-северцами? Так ведь епархия-то черниговская. Выходит, кого рязанец защищал? Верно, язычников поганых.
От таких слов чуть ли не каждому из князей, сидящих на совете, не по себе стало. Озноб по коже пробежал, хотя на самом деле в гриднице даже не тепло – жарко было. Уж очень хозяин палат, Мстислав Романович Киевский, к старости холод возненавидел, вот и велел холопам постараться на славу, дорогих гостей уважить.
Но как тут плечами не передернуть, не поежиться, когда не было на Руси такого, чтобы сам князь в ереси обвинялся прилюдно. Иные, вроде того же Святополка Окаянного[52] , и вовсе до братоубийства докатились, да не до одного. Однако каждый два перста к голове прикладывал усердно, молился истово и уж в чем-чем, но в язычестве поганом никого из сидящих князей до этой поры не обвиняли.
Потому и загудела тревожно гридница обилием голосов, среди которых было и изрядное количество сомневающихся в истинности сказанного. Не то чтобы ложь изрекли уста отца Варфоломея, а просто погорячился поп. Скорее всего, князь за своих людей вступился, как ему и должно было поступить. А разве в такие минуты думаешь, кто они там по вере. Так что нет в этом ничего предосудительного.
Но тут как раз поднялся владыка Владимирский и Суздальский Симон. Ага, вот он-то сейчас и скажет, что со зла попик такое и ляпнул. Уж кому-кому, а епископу Владимирскому должно быть видно, что не повинен Константин в столь тяжком грехе. Вновь тихо стало в гриднице, все в слух обратились.
Симон же не спешил. Медленно снял с груди золотой тяжелый крест, неторопливо поднес к губам, поцеловал и, высоко вздымая над головой, провозгласил зычно:
– Подтверждаю сие…
Глава 4
Каинова печать
Известно, какова в русской земле война, поднятая за веру: нет силы сильнее веры. Непреоборима и грозна она, как нерукотворная скала среди бурного, вечно изменчивого моря.
Поначалу владимирский епископ, представ перед митрополитом Матфеем, ограничился только жалобами на князя Константина. Но старик был здоровьем слаб и мечтал лишь об одном – прожить остаток лет в мире и покое.
К тому же что он мог сделать, если каждый новый князь вправе подтвердить прежние жалованные грамотки или отказаться это сделать. Действительно, до этого времени никто не отказывался и все только подтверждали. Но право-то они имели, хотя им и не пользовались.
Матфей не спорил с тем, что это был прецедент, да еще весьма опасный своей соблазнительностью для прочих князей. А с другой стороны – как с таким бороться? Грамоту отписать, в которой пожурить его, на жадность попенять?
А есть ли у него жадность-то? Коль была бы – не выкупал бы он частицы креста господнего за многие тысячи гривен, а выкупив – святыни в Киев ни за что бы не прислал, лишь одну у себя в Рязани оставив. Так что и тут вопрос спорный. Получалось, что и вовсе попрекнуть его нечем.
От церкви самого отлучить, как епископ настаивал? Это и вовсе перебор. Только из-за одних селищ монастырских с рязанцем свару начинать не просто глупо, а даже как-то непристойно. Получится, что тем самым они не княжескую – свою жадность выкажут. Хорошо ли это? Достойно ли?
Раздосадованный Симон, так ничего и не добившись, поехал назад через Переяславль-Южный. Как раз несколькими днями ранее туда привезли детей Константина и Юрия, а также еще болящего Ярослава.
О чем с ним епископ говорил – никто не знает. Тайной их беседа была. Известно только одно – оживился после нее князь, даже повеселел малость. В ту пору он как раз и принялся подзуживать черниговских и новгород-северских князей, чтобы они набеги устраивали на окраины рязанские. А тут прямо одно к одному – князьям этим попик изгнанный повстречался. В точности по пословице – на ловца и зверь бежит. Вот тебе и причина богоугодная отыскалась, а стало быть, уважительная.
Епископ же, вернувшись наконец к рождеству к себе во Владимир, узнал о том, как князь не только самовольно залез в монастырские тюрьмы, но и в его личной, епископской, двери для всех настежь распахнул.
Чего же далее от такого ждать? Чтобы он самого Симона куда спровадил?!
Шалишь, княже, мы еще повоюем. Тут тебе не Рязань, а епископ Владимирский не Арсений Рязанский, который последний год почитай полутрупом был.
И снова выехал Симон в Киев. На сей раз жалобы у него посерьезнее были. Одно дело, когда имущество монастырское отнимают, смердов забирают. Это все дела хозяйские. Ныне другое. Тут князь уже не в своем праве – на духовное посягнул, еретиков принялся из оков освобождать.
Право же это, что весьма немаловажно, не церковью – пращуром князя Константина утверждено, и грамота на это соответствующая имеется. В ней же черным по белому сказано, что помимо наследственных дел, семейных, блудодейных и прочего разврата церковному суду подлежат и еретики.
Все это он поначалу изложил князю Константину, выехав к нему в Переяславль-Залесский, где тот пока находился. Беседу с ним Симон закончил строго:
– На нас, служителей божьих, возложено тягостное сие дело. И в грамотке самого Владимира Красное Солнышко опять же указано, что ведовство, чародеяние, волхование, зеленничество, тако же кто неподобно церковь содеет, или кто под овином молится, или во ржи, или под рощением, или у воды, надлежит нам разбирать, а князьям, боярам и судьям в то вступаться нельзя. Ты же, князь, вступился. Я тебя не виню – не слыхал ты про изреченное пращуром твоим или забыл про оное. Понимаю, дел много.