Узнав, что охотиться я буду в двухстах километрах от города, старик хитро прищурился и сказал:
— Хорош у тебя голубь, спору нет. Да слабоват всё-таки. Нипочём ему за двести километров не прийти!
— За двести?
— За двести!
— Не прийти?!
— Нет, не придёт!
Одним словом, я уехал на охоту с Орликом. Доканал-таки меня вредный старик. Не забыл нанесённой ему когда-то обиды!
Но, выйдя из поезда на небольшом разъезде, я смалодушничал. Вспомнил, что у Орлика дома осталась голубка, которая вот-вот снесёт яйца; вспомнил, что до города добрых двести километров, и сунул голубя за пазуху. Я свистнул своего старого лаверака* Рея и пошёл в глубь леса. Пусть лучше Орлик посидит в темнице, а то ещё оставишь его семью без кормильца...
_______________
* Л а в е р а к — порода охотничьих собак, английский сеттер.
Известно, охотники народ горячий.
Я настрелял уже довольно много дичи, когда напал на отличное озерцо. Но надо было возвращаться домой. Да где там! Утки так и свистели над головой. Вот опять...
Я выстрелил дублетом*. После каждого выстрела Орлик вздрагивал у меня за пазухой.
_______________
* Д у б л е т — быстро следующие один за другим выстрелы из обоих стволов двустволки.
Один из селезней, загребая крылом, упал неподалёку от опушки, где я укрывался.
Я со всех ног кинулся за подранком. Ружьё, сумка с продуктами и охотничьим снаряжением тяжело хлопали меня по бокам и спине, бежать было очень трудно. Я споткнулся, нога подвернулась. Я грузно упал на неё всем телом.
Через полчаса ступня распухла, я чувствовал, как сапог становится мал, и с большим трудом снял его. Идти было нельзя. Набрав с грехом пополам хвороста, развёл костёр, испёк одну из уток, поужинал.
Заснуть я не мог. Дело было, конечно, не в ночном холоде: на войне мне приходилось спать в снегу и даже в холодной воде. Досаждала боль. Каждый удар сердца болью отзывался в распухшей ступне.
Но хуже всего было не это. Ведь я не знал, сколько времени надо, чтобы зажила нога. Сутки? Двое? Трое?
Прошла ночь, наступило утро, потом время обеда, а нога всё распухала и распухала. Поблизости никаких дорог, а до станции верст тридцать — тридцать пять.
К вечеру я не выдержал. Аккуратно разорвав по месту склейки обёртку папиросы из тонкой рисовой бумаги, я написал на ней мелкими буквами:
«Убил медведя. Пусть дядя Саша немедля едет на разъезд Лужки, берёт подводу и двигается по речке до опушки близ озера».
Вынув Орлика из-за пазухи и привязав ниткой записку к его ноге, я немного подержал голубя в ладонях, даже — сознаюсь уж — поцеловал его в длинный шишковатый клюв и разжал пальцы.
Голубь почти вертикально взмыл в небо, медленно прошёл круг над опушкой: выбирал направление.
«Собьётся?.. Неужели не выручит?» — лихорадочно соображал я, наблюдая за полётом Орлика.
Вот наконец голубь выбрал направление, и сразу его полёт стал резким и быстрым.
— Давай, давай, Орлик! — напутствовал я голубя. И вдруг закричал: — Да не туда, не туда, Орлик! Эх, не на запад ему лететь — на восток надо!
Растаяла на горизонте чёрная точка.
Теперь только Рей разделял моё вынужденное одиночество. Всю ночь я не спал: думал об Орлике. Мерещились соколы, нападающие на беззащитную птицу, внезапные ливни, чужие голубятни на пути.
Забылся я под самое утро.
* * *
Проснулся я оттого, что громко и весело лаял Рей и где-то пофыркивала лошадь.
Рядом стоял дядя Саша.
— Ну, где твой медведь?
Я молча показал на голую распухшую ступню.
— Я так и знал, — усмехаясь, сказал дядя Саша. — Какие уж в этих местах медведи! Так только, чтоб дома не беспокоились. Ну, садись.
Дома мне сказали, что Орлик прилетел в восемь тридцать вечера.
Выпустил я его ровно в пять.
Ранняя Весна
— Что у вас там, в чемоданчике, дядя? — спрашивает меня маленькая девочка с большими чёрными глазами и тугими косичками, смешно, как рожки, торчащими над головой.
— Телеграмма, Галочка, — отвечаю я. — Там у меня телеграмма.
Девочка забавно надувает щёки, косит глазами и широко разводит свои короткие ручки:
— Телеграмма? А зачем она курлычет?
— Это живая телеграмма, — говорю я. — У неё крылья.
— Птичка? — догадывается девочка. — Покажи!
Галочкин папа, читающий газету, поднимает очки на лоб, с ласковой укоризной косится на дочь и говорит:
— Синица! Отстань от дяди. Как тебе не стыдно!
— Не синица, — отвечает Галочка, — и не стыдно. Хочу птичку.
Папа пожимает плечами, опускает очки на глаза и углубляется в газету.
Тогда я придвигаю к себе маленький чемоданчик, в котором отправилась в долгую и незнакомую дорогу лучшая птица моей голубятни — Ранняя Весна.
У Ранней Весны и вправду есть что-то общее с этим замечательным временем года. У неё белые с еле заметным желтовато-серым отливом перья. На груди и боках чёрные и синеватые пятна. Так и кажется, что на снегу, который уже начал пропитываться весенней сыростью, появились первые тёмные прогалинки и на ранних этих прогалинках зацвели фиалки.
Я вынимаю Раннюю Весну из чемоданчика и показываю девочке.
— Ой, как интересно! — всплёскивает руками Галочка. — Дай мне!
Я передаю ей голубку, и Галочка, неловко взяв в обе руки птицу, прижимается к ней щекой.
Наш поезд мчится к Москве, редко останавливаясь на больших станциях, запушённых лёгким лохматым снегом. Стоит ноябрь, на удивление спокойный и безветренный, и за окнами вагона кто-то очень добрый и бесконечно щедрый разбросал миллионы маленьких драгоценных камешков. Когда солнце скрывается за облаками, эти камешки превращаются в снег — то гладкий, как скатерть, то шершавый и бугристый. Но стоит солнцу пробиться сквозь облака и протянуть свои лучи к земле — опять бесконечное множество драгоценных камешков начинает сверкать и переливаться золотыми и серебряными искрами.