отправления» была его ответом на шествие в честь святого Николая, ответом мирянина церковникам. Г-н Вилар был уроженцем Живе, города, где родился композитор Мегюль. Поэтому он избрал для своих демонстраций этот гимн, обладавший для него двумя преимуществами: он был сочинен его земляком и выражал его заветные чувства. На каждом церковном празднике г-н Вилар выводил свой оркестр, и «Песнь отправления» будила эхо в улочках Мортфона.
Инструменты смолкли. Теперь за дело с усердием взялся хор. Перед церковью, на площади, где за несколько часов перед тем распевали девочки, шестеро хористов грянули во всю мочь:
Затем снова загремели тарелки, и оркестр подхватил припев:
Мало-помалу звуки оркестра начали удаляться и наконец стихли.
Ризничий вздохнул, задул огарок и на цыпочках прошел в церковь, где перед алтарем слабо мерцали свечи. Статуи святых в нишах напоминали живых людей, застывших в подозрительной и нагоняющей тревогу неподвижности и словно готовых к прыжку. Каппелю было не по себе от звука собственных шагов, казавшихся слишком гулкими в тишине; он так заторопился к выходу, что даже забыл преклонить колена перед алтарем.
Вернувшись в дом священника, он вскоре уже подавал ужин аббату Фуксу.
— Каппель, я подумал… Не могу я молчать после всего, что произошло. Слишком велика ответственность. И не забудьте: Рождество приближается. Завтра утром после мессы я поеду в Нанси. Я решил обо всем доложить его преосвященству.
— А чего ж! — фамильярно одобрил Каппель. — Это вы неплохо придумали. Во всяком случае, хуже не будет.
Теперь город замолк. Только в кафе «У святого Николая-батюшки» время от времени слышались раскаты смеха и гул веселых голосов. Везде кончали обедать. На столах, сквозь жалюзи, которые вспыхивали огненными бликами, светились лампы. Постепенно то одно, то другое окно гасло. Перед дверьми и в длинных коридорах, выходивших на улицу, толклись и шушукались, собравшись в кучки, какие-то тени: это были мальчишки. Один из них шепнул на ухо другому:
— В будущем году, старина, во время шествия я уже не буду одним из трех деток святого Николая.
— Да ну? А что такое?
— Хаген больше не хочет. Говорит, я стал слишком рослый. Очень уж много места занимаю в бочке. Мне-то плевать, сам понимаешь! А ты сигареты раздобыл?
— Только одну. Как бы мне ее не сломали…
Ризничий вышел из дома через заднюю дверь, которая вела в садик. На улице все больше холодало: дул резкий ветер, земля заледенела. Каппель сперва с оглядкой, а затем не таясь углубился в поле. С собой он нес фонарь и лопату с коротким черенком. Проделав около километра, он очутился у заброшенного аббатства. По каменной лестнице со стертыми, замшелыми ступенями спустился в сырой подвал. Зажег фонарь и принялся тщательно осматривать стены. Он водил пальцем по каменной кладке, покрытой селитрой; то тут, то там ризничий постукивал концом лопаты. Он тяжело дышал, глаза его поблескивали за стеклами очков. Этот коротышка в белом накладном воротничке, в потешной круглой шляпе, сдвинутой на макушку, с набожным и в то же время плутоватым выражением на хитром лице, представлял собой в такое время и в таком месте воистину необычайное зрелище. Он все шарил и шарил, неразборчиво цедя сквозь зубы какие-то слова.
Вдруг Каппель бросил лопату и топнул ногой. Затем поставил фонарь на пол, опустился на большой камень и застонал. На смену возбуждению пришло внезапное отчаяние. Он безутешно качал головой из стороны в сторону.
Однако после минуты слабости ризничий встал на ноги, извлек из кармана куртки раздвоенную на конце палочку и взялся за нее двумя руками, как чародей. Затем, повернувшись лицом к стене и едва не касаясь палочкой каменной кладки, начал медленно, по кругу, обходить подвал.
Неделю спустя в дверь скромной квартирки на первом этаже во дворе дома на улице Валуа в Париже постучали. Медная табличка над дверью гласила:
ПРОСПЕР ЛЕПИК
Адвокат парижского суда
Посетителю открыл молодой человек, проводил его через темный вестибюль и впустил в комнату, где стояли три кресла да широкий стол, на котором громоздились папки, до отказа набитые бумагами. Вдоль стены тянулись внушительные картотеки с ящиками от А до Я. В книжном шкафу выстроились толстые тома в добротных переплетах: то были сборники Сире и Даллоза[3], отчеты о нашумевших преступлениях, антологии знаменитых судебных разбирательств и множество трудов по криминалистике.
— Прошу вас минутку обождать, — обратился к посетителю молодой человек, указывая ему на кресло. — Я секретарь господина Лепика. Сейчас доложу ему о вашем приходе.
Он негромко постучался в дверь с эмалированной табличкой, на которой красовалась несколько неожиданная надпись: «Private»[4].
Комната, в которую он вошел, была ничуть не похожа на первую.
Всю ее обстановку представляли две незастеленные кровати. Больше никакой мебели не было, не считая двух табуреток, заваленных одеждой, сундука, исполнявшего обязанности платяного шкафа, да двух ящиков, которые заменяли ночные столики и были заставлены всякой всячиной: тут и сигареты, и баночки с клеем, и пустой стакан, и коробка с сигарами, и адвокатская шапочка, и бумажный веер, и фотоаппарат. Отсыревшие обои клочьями свисали со стен. Возле сломанного патефона валялись ботинки и домашние шлепанцы. На столике в углу стояла газовая плитка из тех, что выдаются напрокат. Горелка была зажжена. В кастрюльке бурлила вода. Рядом громоздилась грязная посуда.
На кровати развалился адвокат парижского суда г-н Лепик.
— Это священник, — шепнул секретарь.
— Ах дьявольщина! Уже?
Лепик сорвался с места, бросил взгляд на будильник, потом поднес его к уху.
— Ну конечно, стоит!.. Жюгонд, дружище, скажите ему, чтоб подождал. Я… я совещаюсь с двумя коллегами.
Жюгонд вернулся в первую комнату.
— Господин Лепик просил передать вам его извинения, господин аббат. Сейчас он вместе с двумя коллегами, которые пришли к нему за советом, заканчивает изучение досье, касающегося крайне деликатного дела, которое должно слушаться со дня на день. Он примет вас через четверть часа. Господин Лепик весьма сожалеет. К нему внезапно обратились с просьбой…