мою маску Александра Великого, которая, когда я ее кое-как подлатал, могла напомнить разве что черты Наполеона Маленького.
Без маски и даже с открытым забралом я поведал Сесилии, мосту вздохов моих, тайну моей жизни, неосмотрительно доверенную Полишинелю.
Много лет я оставлял дверь родительского дома распахнутой настежь, как Энгрову скрипку, лелея надежду, что однажды ночью, после очередной вакханалии, она переступит мой порог, пусть даже нагая и без запасной покрышки. Я мечтал дать ей пристанище под моим кровом, потому что она была легче и грациознее швейной машинки.
Небрежно и поделив шкуру убитого медведя, я указал ей место в Корпусе, где. находился ключ от моей комнаты; альков этот систематически не закрывался, на тот случай, если она однажды ночью ошибется дверью, идя к Тео, чтобы полюбоваться балдахином с изнанки.
Порой, завтракая в одиночестве, я надеялся увидеть, как ее губы всплывут со дна моей чашки с кукурузными хлопьями, чтобы признаться мне в безумной любви.
XLVI
Неправедный суд над Тео начался в одно прекрасное утро без раздачи конфет, поправ тем самым все традиции, согласно которым не пускаются в путь без должной амуниции. Я довел до сведения министра юстиции по телефону, что Тео, в знак протеста, поскольку он ни о чем ни сном ни духом, объявит голодовку, что всегда исключительно полезно для аппетита. Много часов Тео в рот ничего не брал и все это время, не имея ни гроша за душой, продолжал объедать государство. Оно и понятно, ибо, как я уже говорил, он знать не знал, что за крепостной стеной над ним вершат суд, более гнусный, чем гнойный прыщ и даже свищ. Я намеренно ему об этом не говорил, не из-за обидчивости его или материализма, просто не хотел, чтобы небо ему показалось с овчинку.
Субтильная меланхолия овладела мною так, что впору было принять Пирей за человека, и Сесилия, пальма моя стройная, с безграничной деликатностью решила не обращать на это внимания, хоть и была вполне способна исполнить наизусть речитативом оружейный каталог Сент-Этьена. На деле же разреженно и разряженно исполняла она тем же речитативом и в пышном плюмаже признания в любви Тео с оружием и обозом, ибо не в деньгах счастье.
Эта варварская тяжба меж кошкой и собакой, если б стороны придерживались свободно конвертируемых фактов, оказалась бы в мгновение ока и по определению до банального оригинальна! Тео был невинен, как недоношенный младенец.
Назавтра, когда министр юстиции вновь позвонил мне по телефону, я довел до его сведения, что жду его с моей сковородкой-фритюрницей для базуки, которую я всегда держал вместе с крестами для груди и кустами для головы в походной аптечке. Он же, зайдя слишком далеко и без долгого ящика, посоветовал мне проявить благоразумие.
Я отвечал ему по горам и долам и не в бровь, а в глаз, что никак не могу прислать фото Декарта за написанием «Рассуждений о методе» (а вот интересно, почему говорят «в своей тарелке», а не в своей сковородке»?).
Сказать по правде, любители устриц никогда мне не нравились, особенно если они на досуге исполняли обязанности министров с портфелем и без зазрения совести. Надо обладать глупейшей амбициозностью и плебейством ячменного сахара, чтобы метить на позорный министерский портфель, перебиваясь с тарелки на сковородку. Как будто не нашлось бы в те времена тотальной безработицы и игры в ящик менее унизительного ремесла для такого трижды остолопа, как министр юстиции.
Я, как врач и санкюлот, прописал ему следующее: «Глупый министр юстиции, умерьте свои амбиции, я рекомендую вам провести остаток дней в вафельнице, поскольку вы в жизни не слышали ни слова протеста и про тесто. Вьючный вы осел!»
XLVII
Адвокат тоже позвонил мне с высоты низкого авторитета правосудия. Он хотел лично побеседовать с человеком, которого собирался защищать без всякого Сезам-откройся. Мне пришлось посоветовать этому олуху, так мало сведущему в уголовном судопроизводстве, начать свою речь куплетом про матушку Мишель{32} дуплетом.
Адвокат, верно большой охотник до индокур, настаивал: он непременно хотел переговорить с Тео. И втемяшилось же этому крючкотвору с семью пятницами на неделе! Ну мог ли Тео тратить свое драгоценное время, выслушивая по телефону, как Белоснежкины семь гномов, ипохондрические и не блещущие красноречием словеса какой-то мелкой адвокатской сошки без парика и мантии!
Я с ужасом понял, что этот тип еще вдобавок антифеминист: надо было слышать, как грубо отвечал он мне всякий раз, когда я называл его «дорогая мадемуазель». Я попросил его переписать для меня все протоколы суда, которых было воз и маленькая тележка, и в срочном порядке послать их почтой в Национальное бюро находок. Естественно, я потребовал, чтобы он собственноручно вымарал всю нецензурщину между Сциллой и Харибдой, и в первую очередь выдвинутые против Тео обвинения.
Желая, по всей видимости, меня запугать, этот наивный тунеядец понес вздор: Тео будто бы грозила смертная казнь. Я едва не умер от смеха, как угорь без воды. Кого ухитрились выбрать в адвокаты моему любимому пациенту – необразованного козла отпущения, который даже не знал; что смертная казнь упразднена решительно и бесповоротно. Но он, была не была, упрямый, как и подобает хорошему адвокату, взял ноги в руки и заявил для моего сведения, что она будет введена вновь
Заметив, какой оборот принимает наша беседа, точно у кур выросли зубы, я осведомился, умеет ли он вышивать. Он ответил: «Прошу вас, не выходите со мной за рамки». Мне пришлось сообщить ему, что в мое время адвокаты ботали по фене и танцевали ирландскую джигу. Если же все, что я здесь излагаю, окажется не романом, а скетчем, то я уж напишу заодно развязку, чтобы проверить, легко ли поднимается и опускается занавес.
Тем временем в Корпусе я множил труды и пожинал плоды, благодаря чему больные умирали с улыбкой на устах, не ведая о том, какую трагедию исподволь затевало правосудие против этого человека – Тео, который бдил при них до последнего вздоха, не упуская ни единого диеза.
Мышь по имени Гектор была очень озабочена: она боялась, как бы адвокат посреди защитительной речи не лишился языка от избытка холестерина.
XLVIII
Я опасался, как бы Тео не заметил, что такие же, как он, неизлечимые в последние недели своей жизни (совпадавшие в силу преемственности с их агонией) на глазах сходили с ума, и бред их был абсурден, аберрантен и бессвязен, как путь в Дамаск. При таких обстоятельствах, когда галиматья и ахинея держались молодцом и не давали слабины, как было мне сказать ему, что он предстанет перед судом? Не решит ли он, что весь мир, зараженный той же болезнью, сошел с ума? И что уже можно во весь опор распознать первые симптомы его собственной кончины?
Мои научные наблюдения у позорного столба за умирающими в Корпусе безвозвратно привели меня к выводу, что вирус в предсмертных судорогах набрасывается на мозг больного и мутит ему разум вплоть до