о чем угодно, и чаще всего это ни к чему не ведет, а выживать в наших условиях надо самым прагматическим способом — четко рассчитывая свои силы и зная, как и где засветиться, не говоря уже о простых вещах вроде заработка и публикаций. И, наконец, это поколение привыкло рассчитывать только на себя, поскольку никто никогда им сроду не занимался, а культурой в России традиционно занимаются двумя способами: либо душат в объятиях, либо бросают на волю ветров без запаса пищи.
Вообще меня всегда занимал вопрос о пресловутой светоносности человеческой природы: что в нас преобладает — стадность, хищничество или добро, взаимовыручка? Что вообще является главным действующим фактором эволюции — борьба за выживание или взаимопомощь? Дарвин думал одно, а Кропоткин, выведенный А.Мелиховым в «Горбатых атлантах» под именем Сабурова-старшего, — совсем другое. Очень утешительно было бы вслед за Сабуровым-старшим полагать, что мы не жрем друг друга, а напротив — взаимовыручаемся. Мой собственный опыт, в том числе и армейский (а нашему поколению повезло и в армию сходить, будучи студентами), подсказывает как будто, что люди более склонны к взаимовыручке и в последний момент в них включается некий тормоз, позволяющий удержаться от крайнего зверства. Иначе человечество давно бы самоуничтожилось, так что я склонен думать, что божественное начало в нас преобладает над зверским. Это, кстати, дает серьезнейшую подпорку моей врожденной и инстинктивной вере в Бога (не имеющей никакого отношения к вере в загробную жизнь, относительно которой я пребываю в неведении и надеюсь в нем пребывать как можно долее).
Если нескольких голых людей выбросить на голую землю (что в известном смысле и было с нами проделано в 1985–1995 годах при компрометации всех мыслимых и немыслимых ценностей), они в конечном итоге, мне кажется, будут друг друга выручать — при условии, что их жизнь не будет уж совсем скотской. Так что я сложно отношусь к «Повелителю мух». На моей памяти несколько детей, сбегавших из дому и годами шлявшихся где попало, возвращались и обзаводились семьями. В общем, коллизия дезориентированности блестяще отыграна в сэлинджеровском «Кэтчере в раю», так что я не вижу необходимости развивать ее дополнительно. Все мы в той или иной степени Холдены Колфилды (не скажу Джерри Рубины, ибо Джерри Рубина метафизическая проблематика интересовала меньше, чем собственное паблисити), и все мы вернулись в семьи, в традиционные ценности, в любовь и дружбу… Пройдя сквозь болезненные и дурные времена постмодернистских или некрофильских, чернушных или цитатных экзерсисов, кино вернулось к добротной и гуманистической мелодраме (которую так блестяще сделал Тодоровский- младший в «Любви» и которая торчит у него даже сквозь эстетский холод «Подмосковных вечеров»). Постепенно, изнутри, из миража — из ничего — из сумасбродства моего стали нарастать прежние простые, удобные и надежные ценности вроде любви, взаимопомощи, дружбы, творчества… Персонажи тусовки стали чувствовать себя еще хуже, чем в террариуме: так же на виду и так же в стекле, у прозрачной и непроходимой стены. И тусовка выродилась, что уже вполне очевидно. Остались ценности творчества и труда. Так что у нас трезвое и честное поколение, не чуждающееся гуманизма: напробовались люди разных вариантов самоуничтожения (от богемной саморастраты до наркотиков) и поняли в сердце своем, что нет спасения, кроме почвы. Только почва эта должна быть не тож дественна Отечеству и, следовательно, почвенничеству. Это должен быть островок, насыпанный по песчинке из собственной жизни. Во всяком случае, никакие болезненные извращения вроде споров до хрипоты о прекрасном, что ненавистны прозаику Валерию Попову, здесь больше не проходят.
А проходит — жизнь: летом собирать ягоды и варить варенье, зимой пить с этим вареньем чай. Впрочем, может быть, это я только о себе говорю, ибо мой любимый русский публицист ХХ века — Розанов, а настольная книга — исследование Синявского о нем. И ежели бы не любовь к Розанову, столь характерная для моего поколения, я не стал бы так самоуверенно распространять собственные страхи и надежды на всех остальных.
Единственное — выживать устаешь. Пишешь-пишешь, переводишь-переводишь, а до зарплаты все равно едва хватает. Утомительная у нас страна и утомительная жизнь, но зато свобода.
В сходные времена Розанов заклинал читателя: строй свой дом, и Бог не оставит тебя. Осмеливаясь присоединиться к этому призыву, я хотел бы только напомнить излюбленный свой тезис о том, что никакое искусство не стоит жертв и что жизнь выше литературы, кинематографа, живописи, боди-арта… Жизнь лучше смерти, любовь выше нелюбви, сапоги не исключают Рафаэля и вообще не имеют к нему никакого отношения. Кроме, любви и взаимопонимания, все фигня. Кроме как своим, мы никому ничего не должны.
И поэтому люди моего поколения смогут иногда обращаться друг к другу с паролем вроде:
— В 1996 году мне было двадцать семь лет…
— А мне двадцать восемь. Будь здоров!
Морковка и крыска
«Пусть будет хоть памфлет, но я выскажусь.»
Недавно включаю телевизор и вижу наше старое кино. Я его теперь везде вижу. Титры только что проплыли, названия не знаю. По привычке пытаюсь угадать дату. Черно-белое, широкоэкранное, начинается с утреннего шествия граждан на работу («Город двинулся в будничный свой поход» — шум, шарканье, настроение бодрое, звучит ласковая баритональная песня). Ну, думаю, раз ласковая баритональная, а не бодрая хоровая, то это точно середина 60-х годов. Тем более что сразу же следует сцена в магазине пластинок, а потом мальчик на стройке качает девочку на качелях. И мальчик такой угрюмый, хмурый, даже в процессе раскачки девочки, что сразу ясно: положительный герой.
Если во Вселенной есть существо, которое я хотел бы убить изощренно, многократно, с особым цинизмом, то это советский положительный герой.
Я расквасил бы ему нос, я оторвал бы ему уши (крепкие, маленькие уши положительного героя, принципиального борца, рабочей косточки), я сломал бы ему рабочую косточку, я оттаскал бы его за непокорные, ершистые, вихрастые вихры.
Я знаю все, что с ним будет. Сейчас у него умрет отец, и он со школьной скамьи пойдет на завод, а в свободное от работы время будет содержать маленькую сестру. Готовить ей обед, готовить с ней уроки. Пища его будет молоко и булка. Особенно же он будет любить кефир. Он будет по праздникам себе его позволять. Он будет, конечно, курить, но ровно столько, чтобы не слишком тратить рабочее время; и говорить он будет мало, отрывисто, себе под нос, потому что разве может положительный герой излагать свои мысли плавно, ясно, без стеснения? Если он говорит много и с улыбкой, то сразу понятно, что он отрицательный герой, присвоивший себе чужую жилплощадь. Наш герой разоблачит отрицательного, взяв его рабочей рукой за грудки и буркнув в своей манере: «Врезать бы тебе!» Но не врежет.
А сестренка тем временем пойдет на ткацкую фабрику и увлечется мальчиком из золотой молодежи, который приучит ее к легкой жизни, поведет в ресторан, будет с понтом рассуждать об абстракционистах и Евтушенко, но потом попадет в кутузку за фарцу или шпионаж, и девушка вернется к брату. И они поедут в Крым, а в Крыму, глядя на горы, угрюмый положительный брат буркнет: «Обойти бы все это, каждый уголок!» И еще он в такой майке при этом, в такой пролетарской, из которой торчат бугристые плечи. В этой же майке он с сестрой будет сидеть в гостях у своих родственников. Тетка будет говорить: «Ты кушай, кушай», — а дядька будет тоже положительный, Жженов, вообще говорить не будет, только «гм-гм» да «вот-вот», чисто Ленин в 1923 году, укатанный крутыми Горками. Тут я выключил, но подозреваю, что в финале морская даль, вся в бликах.
У, сука, убил бы! Сколько от тебя натерпелся. Ты был моим одноклассником, моим вожатым, моим сержантом. Ты внушал мне необходимость страдать, смирять гордыню, ломать себя, ты был убежден, что