нечто визгливое, уязвленное: словно Пригов на его, рассадинское, место посягнул. Станислав Борисович стал решать, чему быть, а чему нельзя. В последнее время он договорился даже до того, что в статье с редкостно бестактным названием «Архипелаг Булат» одним запретил любить Окуджаву, а другим будто разрешил, но с оговорками. А на самом деле, конечно, он один умел понимать и любить и был любим взаимно… до чего ж тяжело было читать эту статью! Тяжело, потому что ведь Рассадин — очень талантливый критик и безусловно порядочный человек. Вот только порядочность и честность, о которой он столько говорит, в последнее время им понимаются как-то своеобразно. Он столько писал о морали, о том, что нельзя творческому человеку ходить в бизнес, что пути назад нет. Я специально подсчитал, сколько раз слово «мораль» встречается в том самом номере «Новой газеты», где опубликован чужой подслушанный телефонный разговор. Много. И там же — очередная колонка Станислава Борисовича. Опять что-то о морали. Он теперь все больше колонки пишет, и все о морали. Не помню за последнее время ни одного его серьезного, с цитатами, разбора современной литературы — видимо, потому что любой человек младшей генерации для Станислава Борисовича теперь личный враг. Рассадин перестал быть критиком и стал учителем жизни, и это нормальный путь шестидесятника. Рассуждающего о том, как надо и как не надо, и печатающегося рядом с записями подслушанных разговоров. Да еще и дающего интервью людям вроде Караулова, тоже очень духовного.
Почему же именно этот тип литератора сегодня почувствовал что-то похожее на вторую молодость? Почему его брюзжание вдруг стало музыкой для читательского слуха? Исключительно потому, что время снова сделало круг и этот тип вновь оказался востребован. Охарактеризовать в общих чертах типичного шестидесятника — дело нехитрое: отсутствие сколько-нибудь серьезных мировоззренческих установок, рудинская способность говорить часами и полосами на любую тему, от разведения овец до строительства капитализма, прекраснодушие, опирающееся на то, что главное за тебя сделает кто-то другой…
Ностальгировать по таким людям, которые каждый вызов в ГБ носят, как медаль? Тосковать по временам иллюзий, откровенного единения с государством, смешного подросткового энтузиазма? Об этом скучать? Увольте. Мне милее мрачные 70-е с их безнадегой, но и с их подлинно серьезным счетом, предъявляемым к себе теми немногими, кто еще не спился, не уехал или не исподличался. В том числе и Рассадин 70-х, вытесненный из критики в литературоведение, мне милей сегодняшнего — и раннего.
Ностальгия ведь избирательна. Никто сегодня не тоскует по 20-м годам, когда все еще бродило и было столько интересного. Даже Сорокин и Зельдович, точно воспроизводящие коллизию «Третьей Мещанской» в финале своей «Москвы», никак этой параллели не отыгрывают. А ведь в 20-х были и П.Романов, и А.Малышкин, и В.Шкловский, кстати говоря, — то есть масса людей, писавших прямо о том, что происходит с нами сегодня! Никто особо не ностальгирует и по временам модерна — ибо для такой ностальгии требуются вкус и такт, знание эпохи, знакомство с текстами… Нет, сегодня мы тоскуем по самым гнилым временам — именно потому, что они нам по руке, по плечу, по уровню!
И потрепанные седеющие мальчики чуть не плачут: да, вот такими мы были! Не сознавая при этом, какими они были. Либо беззаветно надеющимися на труд со всеми сообща и заодно с правопорядком, либо прожженными циниками вроде сегодняшних манипуляторов массовым сознанием — циниками, для которых слова «лабух», «чувиха», «хилять по Броду» и пр. были универсальными паролями, а галстук чудовищной расцветки — пределом мечтаний. Я предпочитаю тех, кто питал иллюзии — они хоть в коммунизм верили и в человечество, а не в коктейль-холл на Пешков-стрит.
Но как объяснить сегодня даже самым лучшим людям того поколения, что иная деструкция предпочтительнее иного строительства и Дмитрий Александрович Пригов все-таки гораздо лучше, чем Степан Щипачев?
Ностальгирую ли я? Исключительно по ранним 80-м, когда в воздухе запахло переменами и Окуджава опять стал писать песни. И еще по концу 80-х, когда были «Взгляд» и Горбачев. Все остальные периоды советской истории, включая три дня в августе, не вызывают у меня ничего, кроме отвращения. Отвращения, заметим, чисто эстетического, потому что политика мне до фонаря.
Я ностальгирую по временам, когда человек был равен себе. Когда он думал. Когда у него был выбор и никто его не водил на помочах. Я понимаю теперь свою умную мать, которая на все мои расспросы о прекрасных 60-х, о вечерах поэзии, о запуске Гагарина и о вторжении в Чехословакию (поразительно, сколько у этой генерации общих воспоминаний, какие все одинаковые!) хмуро отвечает: «У меня была своя жизнь! Сначала я училась в институте, потом воспитывала тебя».
И ее воспоминания о тогдашней жизни — романах, поездках, работе в школе — мне тысячекратно интересней воспоминаний ее сверстников о том, как Гагарин полетел, как танки пошли, как дали на одну ночь обтерханные «Крохотки». А о своей идиллической коммуналке — сначала на Арбате, потом на Фрунзенской — эта коренная москвичка вспоминает почему-то совсем не так, как гости Славкина. Все больше про то, как однажды увидела морковный хвостик, зажатый между дверцами шкафа. Ну, думает, морковка! А там крыска. Вот и мы видим хвостик, думаем — морковка, а там совсем не морковка.
Я никогда не буду тосковать о времени, в котором мне, прирожденному одиночке и стихийному нонконформисту, не было места. Я никогда не буду тосковать о годах, в которые страна медленно загнивала, расслаиваясь на золотую молодежь, маразмирующую номенклатуру и беднейших пролов. Я никогда не буду ностальгировать ни по каким иллюзиям хотя бы потому, что безвременье, тоскующее по времени, являет собою не самое эстетичное зрелище. Иллюзии человеку необходимы, но они бывают разные. Одни верят в себя, другие — в Бога, третьи — в коммунизм, четвертые — в экстази. Не надо делать вид, что все это одно и то же.
Я думаю, дальше надо начать тосковать по войне. Тех, кто сможет одернуть, поставить на место, сказать правду, — останется очень мало. Так что валяйте, можно. Вон Нестеров с Фоменко уже спели «На безымянной высоте», за что и были справедливо обозваны в «Новой газете» половозрелыми поросятами. Есть еще много хороших песен типа «Бьется в тесной печурке огонь». Есть еще много плохих фильмов типа «Небесного тихохода». Есть еще много поводов устроить всенародное празднество типа очередной годовщины Сталинградской битвы.
Очень хорошо писал гениальный фронтовик Борис Слуцкий: «Но — без меня, без меня, без меня!»
«Взгляд» и Нечто
Коротко о заголовке: «Взгляд» — публицистическая телепрограмма, отметившая свое десятилетие в октябре 1997 года. Нечто — Россия, про которую что ни скажи, все будет верно. Предлагаемые заметки посвящены взаимоотношениям этих двух субстанций.
Чем дольше живу, тем яснее понимаю: как пролитая на пол вода течет единственно возможным, то есть самым удобным для нее путем, сообразуясь с наклоном пола и его рельефом, включая неубранный сор и щели между паркетинами, так и история в главном своем течении развивается единственно возможным образом, являя нам пример голого Порядка Вещей, реальности как таковой. Она не терпит не только сослагательного наклонения — больнее всего она ударяет по иллюзиям. В этом смысле прав критик Андрей Шемякин, обронивший на какой-то дискуссии почти циничную мысль: логика истории страшнее ее эксцессов. Страшнее, потому что эксцесс оставляет надежду. Логика надежду исключает: все обстоит именно так плохо, как только и может быть. Поэтому у меня все меньше иллюзий насчет особой судьбы Отечества. В том, что чудес не бывает, не виноват никто.
Эволюция «Взгляда» на фоне эволюции страны как раз и есть такой пример самого плохого варианта, в котором никто не повинен, потому что все происходило единственно возможным путем. Как ни горько в очередной раз это признавать, винить мы должны только собственное прекраснодушие, помешавшее нам сразу разглядеть во «Взгляде» сталь нормального прагматизма.
Я ничего не имею против прагматиков. Более того, когда все способы противостояния системе — от