одиннадцатиклассника, несущего на плечах крошечную первоклашку с огромным бантом и таким же огромным колокольчиком. Это для нее первый звонок на первый урок. Вот сюда они ударили. Каждый красный день нашего календаря они хотели бы сделать черным. И сделают, если мы не поймем, с кем воюем.

Наше общество расколото сейчас на так называемых консерваторов и так называемых либералов. Либералы хотят отступить перед врагом и сдаться на его милость — упирая при этом на общечеловеческие ценности, которыми издавна маскируются слабость и трусость; между тем жизнь ребенка — тоже серьезная общечеловеческая ценность, прямо говоря, и на школу в Беслане напали не кровавые федералы, а самые настоящие террористы. Вот что хорошо бы помнить. Консерваторы не лучше — они уверены в одном: чтобы победить, мы должны стать хуже врага. Жесточе, коварнее, свободнее от любых моральных ограничений.

О том, чтобы стать лучше врага — умнее, сильнее, милосерднее, — думают немногие. Но только это и есть христианский выход из ситуации, главный урок детей Беслана, которые в эти три дня ада помогали друг другу, вытаскивали друг друга из огня, возвращались друг за другом в проклятый спортзал… Только на этих детей вся надежда. Только они чему-то научились. И я действительно не знаю, чему еще способна их научить их Родина в нынешнем ее состоянии — себя не сознающая, поделившаяся на тех, кто ненавидит свою страну, и тех, кто ненавидит остальной мир.

Я не знаю, что остановит и вразумит нас, если это не удалось Беслану. И не хочу верить в то, что самый страшный из уроков нашего времени потребует повторения.

1 сентября 2005 года,

№ 161(24206)

Оскар Фельцман: я прошел в Одессе

Фельцману исполняется восемьдесят, и это повод задуматься о том, до чего полезна музыка. Легкая музыка вообще и его песни в частности

— Про меня говорят, что я в приличной форме. Спрашивают, не влюбился ли, — и в этом есть свой резон, потому что второе дыхание к старику действительно чаще всего приходит с новым романом. Нет, не влюбился.

Я вовсе не выставляю себя страдальцем, прилично жил при советской власти, не ходил ни в придворных композиторах, ни в оппозиционерах.

Писал лирические песни и в этом амплуа чувствовал себя комфортно.

Но постоянная оглядка, разговоры с мыслью о прослушке, зависимость твоей судьбы от телефонного звонка, замкнутость в границах страны…

— Что ж вы не уехали? Слава ваша там огромна, эмигранты молятся…

— Вообще да, жаловаться грех. Чудесный Богословский, с которым мы в апреле прошлого года летали в Израиль, мне сказал: «Ты спустя рукава работаешь, за тебя зал поет». Хором подпевали любую песню. Но знаете — ни на какую другую я свою жизнь не променял бы и страну не променял бы… Тоска там…

— А здесь вам жилось намного веселее?

— А здесь, молодой человек, у меня собственный рецепт долголетия. Каждый день должен быть трудным, все вместе они должны быть веселыми. Тогда возникает ощущение насыщенной, а все-таки хорошей жизни. Каждый день я проживаю напряженно, каждый год вспоминаю весело.

— То, что вы сочиняете легкую музыку, — это свойство характера или все-таки сознательный выбор? Согласитесь, что песеннику живется получше симфониста…

— Я никогда не предполагал, что буду писать что-то легкое. Учился в консерватории, был сталинским стипендиатом (единственным с моей пятой графой! — хотя в консерватории нас, с графой, было изрядно…). Во время войны вместе с консерваторией оказался в Новосибирске, и меня привели на «Сильву» Кальмана. Первый раз попал в оперетту! Попал — и пропал: понял, что хочу посвятить жизнь этому жанру, этому легкому роду искусства.

Он не исключает серьезности, отнюдь! Скажу вам больше: советская песня вовсе не была эстрадой в чистом виде. И даже мелодичность была не главным ее достоинством. Нет, советская песня симфонична, она строится по законам музыкальной драматургии — еще Покрасс, Дунаевский начали развивать ее в этом ключе.

Вспомните хоть увертюру к «Детям капитана Гранта», вспомните песни оттуда — какая оркестровка, какая мощь, какие прямые влияния музыкальной классики! И лучшие советские песни до сих пор поражают мощью звучания — в них нет того однообразия, от которого с души воротит, когда слушаешь нынешнюю попсу, что нашу, что западную.

Именно поэтому советские композиторы-песенники никогда не были гарантированы от конфликтов с властями. И заработки у них — хотя, что скрывать, деньги случались — были далеко не такими, как у нынешних акул шоу-бизнеса. Дунаевский, которого я искренне считаю крупнейшим явлением в русской музыке, умер в крошечной комнате, куда с трудом помещались стол и кровать, умер совсем молодым. Хотя, конечно, песенникам грех жаловаться — нас не травили, как Шостаковича. Шостаковичу досталась прямо- таки исключительная кампания.

— К вопросу о кампаниях: настоящая истерика у власти началась почему-то из-за оперы Мурадели «Великая дружба». Чем провинился Мурадели, что это за таинственная опера, из-за которой столько было шуму, а сейчас ее словно и не было?

— Знал ли я Мурадели!? Он попал под колесо по чистой случайности: прекрасный, талантливый был человек, земля ему пухом, но он ведь никакого отношения не имел к формализму! И «Великая дружба» не только не была экспериментальной оперой — она была традиционнейшим сочинением.

Сталину чего-то там не понравилось в трактовке национального вопроса… Помню: сорок шестой год, собрание композиторов, кино приехало его снимать. Встает Мурадели, начинает каяться… причем говорить ему мучительно, потому что каяться не в чем и все это прекрасно понимают. Он начинает: да, постановление совершенно справедливое… в моей опере формализм проявился самым чудовищным образом… чтото еще в том же духе… «Стоп, стоп, — кричит оператор, — у меня камеру заело!» Полчаса чинил камеру. Все тягостно молчат. «Можно!» Пошел второй дубль: встает Мурадели и начинает каяться… Господи, как мы все под землю не провалились от стыда!

— Есть легенда, что вас чуть ли не ребенком благословил Шостакович. Правда это?

— Чистая правда. Шостакович был меня старше всего на шестнадцать лет, но когда он в двадцать седьмом приехал в Одессу — за плечами у него была уже работа с Мейерхольдом, с Маяковским, на него смотрели как на будущего гения… Отец мой всю жизнь мечтал быть музыкантом.

До последнего дня — а прожил он восемьдесят пять лет! — он садился за рояль и играл Шопена, Рахманинова, играл, как пианист хорошего класса. Но профессию он выбирал еще до революции, в те времена шансов сделать музыкальную карьеру у него было не слишком много. А врачи жили неплохо, и он стал одним из лучших хирургов Одессы, специалистом по костному туберкулезу.

Тем не менее он обожал музыкантов, всегда старался общаться с ними… Однажды — мне было шесть лет — он увидел гуляющего Шостаковича и подошел к нему: «Дмитрий Дмитриевич, не послушаете ли вы моего сына?» Шостакович выслушал какие-то мои детские опусы и сказал, что толк, по его мнению, будет.

Одесса вообще определила мою жизнь. Счастлив, кто там родился. Лучшие музыканты мира с гордостью говорили о себе: «Я прошел в Одессе!» Значит, хорошо принимали у нас, а у нас публика понимающая, строгая! Я могу сказать о себе: я прошел в Одессе. С тех пор я прошел и в Париже, и в Нью- Йорке, мне Клинтон прислал свое фото с автографом на семидесятипятилетие. Спасибо Клинтону, а все-таки одесский успех мне дороже.

Музыке-то меня начали учить еще до того, как Шостакович благословил. Когда одесскому ребенку

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату