исполнялось пять лет, родители вели его к Петру Соломоновичу Столярскому — это был знаменитейший скрипичный педагог, учитель Ойстраха, Гилельса… Он сказал маме: «С вашим мальчиком я заниматься буду». Он-то согласился, да я отказался.
— В смысле?
— А пришел к нему две недели спустя и говорю: «Петр Соломонович, я не хочу у вас учиться, потому что мне надоело играть стоя. Хочу сидя!» — «Ну, — сказал он, — тогда, мамаша, отведите мальчика к Берте Михайловне Рейнбольд…» Так я стал играть на фортепиано.
— А сейчас на чем играете?
— Сейчас у меня хороший старый рояль, лет семьдесят ему, и еще лет семьдесят он будет звучать ничуть не хуже. У нас с сыном интересная была ситуация — он, если вы знаете, один из самых известных пианистов мира…
— Да уж знаю.
— Хорошо, что знаете. Ну вот, комната, в которой мы беседуем, была у нас нейтральной полосой. Слева — его комната, справа — мой кабинет. Он у себя репетирует классику, я у себя сочиняю песенки. В общем, в доме звучало все — от Баха до Оффенбаха. Периодически сын прибегал ко мне под дверь и интересовался: «Папа, сочинил что-нибудь?» Я отвечаю: «Да так, помаленьку…» — «А останется эта вещь после тебя?» — «Нет, — отвечаю, — скорей всего, не останется». Только раз я ему с полной уверенностью сказал: «Да, Вова, сегодня, кажется, я сочинил песню, которая останется». Это было «Я верю, друзья» на стихи молодого Володи Войновича, будущего ядовитейшего сатирика. Песня эта мигом обрела славу, и, пожалуй, я могу претендовать на попадание в Книгу Гиннесса: все-таки никакого другого композитора генеральный секретарь с трибуны Мавзолея не исполнял. А слова «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы» Хрущев спел, предварительно извинившись за отсутствие голоса. Но слух у него был. Правда, мелодия там несложная…
— У Тургенева в одном из писем к Виардо — после того как он сам попробовал сочинить крошечный музыкальный набросок — была мысль о том, что композиция — ремесло исключительной сложности. Что повесть гораздо легче сочинить, чисто технически, чем какую-нибудь трехминутную пьеску. Это так?
— Вообще в композиторской среде принято говорить, что это так. Потому что это чрезвычайно прибавляет самоуважения. Более того, Маркс, который, насколько я знаю, был от музыки довольно далек, где-то обронил фразу, чуть ли тоже не в письме, что сочинение музыки есть дело исключительной сложности. Когда заходила речь о каких-то льготах для композиторов, о квартирах, о дачах, о поездках — они всегда ссылались на Маркса: музыку сочинять очень трудно… Не знаю. Сочинение музыки, по-моему, исключительно приятное дело. Хотя, может быть, не всегда легкое, но песню ведь невозможно написать с натугой, через силу. Это все почувствуют. Что пресловутые «Ландыши», что «Венок Дунаю» я сочинял за три-четыре минуты — сколько они звучат, столько и сочинял.
— С «Ландышами» вообще вышло интересно — все их ругали и все пели…
— О да, четверть века я прожил с клеймом автора пошлых «Ландышей»… Не сказать, чтобы это особенно меня заботило. Во время автопробега «Москва — Ленинград» (Шостакович, Туликов, Островский и я) надо было останавливаться и давать концерты в каждом городе, и в каждом я вынужден был играть «Ландыши», раскритикованные в пух. Потому что их требовал секретарь обкома. Такие были вкусы у этих секретарей. Я не в обиде… Кстати, «Ландыши» прижились не только в России. Был чудесный японский вариант, был немецкий… Сейчас я написал еврейские «Ландыши» — сделал под еврейский текст новую, довольно забавную аранжировку.
— А как называется ваше последнее сочинение? Самое удачное, я имею в виду?
— Из последних? Детский балет «Булочка». Что вы смеетесь? Я им горжусь, его премьера только что прошла за Полярным кругом, музыку записывал оркестр Большого театра!
— Есть на российской эстраде сегодня люди, которые вам интересны?
— Если говорить о роке, то музыкально очень одарен Шевчук. Пожалуй, даже ярче, чем Гребенщиков, хотя я считаю БГ первоклассным музыкантом. Я жалею, что мало музыки написала Пугачева: мы общались у рояля не так много, но она человек большой музыкальной культуры, не только исполнительской.
— Вы знаете пародии на себя? Например, «Огромная клизма одна на двоих»?
— Нет, эту не знаю. Очень мило… Никогда не обижался на пародии. Это свидетельство популярности. Когда пели «Конаково, Конаково, нету масла никакого», это меня тоже вполне устраивало: мелодия пошла в народ…
— Ваш совет композитору-песеннику.
— Не бояться жить. Ездить, смотреть, говорить с людьми. Это западная песня может быть замкнутой в себе, камерной, а наша все-таки ориентирована на прямой диалог со слушателем о его проблемах. Не о вашей — о его жизни она говорит. Соловьев-Седой одно время, лет пять, не писал песен. Я спросил: в чем дело? «Мне нечего сказать людям, — ответил он. — Когда я пойму, чем они живут, — я скажу». Это было в начале пятидесятых, довольно глухое время. Пришла «оттепель», и он сразу вернулся к песне.
— Какие свои вещи вы любите больше всего?
— «Самое синее в мире Черное море мое». Ее слова Матусовский написал случайно. Я никогда не пишу на «рыбу», то есть работаю только с готовым стихотворением. Он позвонил и сказал: «Я придумал припев и не знаю, что с ним делать. По-моему, не очень звучит: „Самое синее в мире Черное море мое“». — «Что вы, — закричал я, — это же чудесно, немедленно дописывайте!» Он написал — и песня эта вошла потом в фильм «Матрос с „Надежды“», и ее тут же все запели… Потом — «Ничего не вижу, ничего не слышу».
— Очень люблю ее.
— Я тоже, хотя вещица простенькая. «Огромное небо», «Ходит песенка по кругу», «На тебе сошелся клином белый свет», «Остров детства», «Жеребенок, жеребенок, белой лошади ребенок», «Баллада о красках», «Мир дому твоему», «Возвращение романса». И «Ландыши».
— И «Ландыши»?!
— И «Ландыши»!
Титан и Титаник
Так что ельцинская эпоха — чрезвычайно конкретная и узнаваемая, при всей своей путаности и неопределенности, — научила меня, вероятно, только одному: судить о человеке следует прежде всего по его врагам. Цели наши не ясны, задачи не определены, хорошие и плохие отметки расставит история — да и