гвоздики.
Возле таких танцовщиц всегда несколько молодых людей в изысканно белых костюмах, нередко из шелка, в своих черных из волоса с миниатюрными тулками и громадными полями шляпах.
Очевидно, тонкостью своего обращения они хотят импонировать львице и всем окружающим, подражая во всем своим старшим по культуре братьям — китайцам.
— Тут что… А вот в Сеуле… Там образованные танцовщицы, там они не хуже китайских умеют играть и перекидываться острыми словами.
Сказать острое словцо, подобрать тут же рифму с особым смыслом, с намеком на политику, общественную жизнь, на какой-нибудь наделавший шуму эпизод — это верх образования.
Мы праздно продолжаем ходить по ярмарке. Один кореец купил горсть рису, другой тащит мешочек кукурузы, чумизы, а тяжелая связка кеш болтается у него сзади, привязанная к поясу. На самом маленьком нашем деревенском базаре и товару больше и крупнее торговля.
А вот похороны. Большие парадные похороны. Умерла жена — уже старуха — богатого корейца. Процессия с воплями и плачем медленно проходит.
Впереди всех верхом на лошади, по-мужски, женщина в сероватом из тонкого рядна халате, повязанном веревкой. Женщина эта покрыта каким-то прозрачным серым мешком.
Это любимая раба, на обязанности которой лежит оплакивать покойницу. Почетная роль. Радостное сознание этого почета заглушает в ней печаль, и хотя она и усердно взвизгивает, но озабоченно и со страхом оглядывается, боясь пропустить момент, когда надо остановиться. Ее уродливое лицо, с несвойственной для кореянки живостью, то и дело оглядывается назад. Видно, что для нее это событие на всю остальную жизнь и честь выше головы.
Все войдет опять в колею, опять будут ее неволить и бить, но этот день, как солнце всей ее жизни, будет светить ей до последнего шага ее жизненного пути. Будет о нем она рассказывать внукам и правнукам своих господ и в ясный весенний день, когда отдыхать будут ее старые кости, и в угрюмый осенний вечер, когда от ломоты места живого не будет в них, так же рассказывать, как и у нас еще рассказывают барчукам старые нянюшки, видевшие еще и барщину и всю неправду крепостной жизни.
За рабой тянется ряд хоругвей: на шестах доски с изображениями людей и невиданных зверей, громадные кольца золоченой и красной бумаги. Это деньги — деньги для ада, которые там будет платить покойница. Их положат с ней в могилу. Она и здесь уже платит, — идут двое и разбрасывают такие деньги по дороге. Это умилостивляет духов ада, и, следуя теперь за телом, они ни покойнице, ни ее родным, ни всем тем, мимо домов которых проносят тело усопшей, не будут делать зла. Но для верности женщины каждого дома выносят на порог горсть сухих листьев, хворосту, ельнику и жгут его. Дым еще лучше денег отгоняет злых духов и во всяком случае гигиеничнее.
Ближе подходит процессия, и нестерпимый в неподвижном солнечном воздухе трупный смрад. Не удивительно: тело покойницы держали три месяца на дому прежде погребения.
Вот и катафалк — громадные закрытые носилки с балдахином, закрытым со всех сторон. Стенки его разноцветные, по верху изображения страшных лиц, драконов, змей, священных птиц.
Впереди катафалка дети, родные, друзья. Сзади носилки: в передних сидит подруга покойной и громко плачет — это ее обязанность.
Процессия останавливается на перекрестке, где дорога сворачивает уже за город, и происходит последнее поминание в городе.
Перед катафалком устанавливается богатый корейский стол с рыбой, но без мяса, так как это был пост, с чашками риса, с восковыми свечами.
Впереди этого стола (не выше полуаршина) полусидят на коленях все мужчины, одетые в траур (такой же, как у рабы).
Муж покойной читает какие-то бумаги, сын покойной, лет шестнадцати юноша, стоит перед столом, лицом к катафалку, и кладет частые земные поклоны или, складывая руки, поднимает и опускает их.
Чтение нараспев, и иногда все подхватывают и повторяют припев. Какой-то, очевидно, сильный момент, потому что все заметались, припали к земле, и несколько искренних рыданий сливаются с страстно тоскливым напевом.
Ощущение какого-то всеконечного конца, горя, пустоты.
Кончилось, все встают, обед несут дальше, и вся процессия опять приходит в движение, медленно скрываясь где-то за городом в ярких лучах осеннего дня.
Так же, как и у нас, точно тише вдруг стало, и громче там и сям пение петухов.
Пора и к начальнику города с визитом.
Маленький начальник в лиловом шелковом халате, с маленькой в три волоска бородкой уже ждет нас на высоте своего навеса.
Для нас открыты средние ворота, нас ведут по средней лестнице — это высший почет. По этой же лестнице спешит сойти навстречу к нам кунжу.
Мы жмем руки друг другу и идем внутрь его помещения. Комната без стульев, ковер: жестом руки нас просят садиться.
Я уже привык и сажусь свободно, поджимая под себя ноги, но Н. Е. никак не может усесться, и, наконец, ему приносят какое-то высокое сиденье.
Нам подают маленькие столики с закусками, рисом и супом, но мы только что поели и едим плохо.
Хозяин дарит мне два листа с надписями, сделанными известным поэтом Кимом. На одной из них говорится о городе И-чжоу в таких словах: «Где кончаются горы, где долина и зелень, где гладь воды, где синее небо да белое облако в небе, там город И-чжоу».
Этот Ким был когда-то начальником здесь, любил город и оставил по себе очень хорошую память.
Мы сидим; я осматриваю маленькие высокие комнаты здания, с вертикальными рядами китайских знаков. Мы уже переговорили обо всем; несколько раз повторяет хозяин уже высказанное сожаление, что мы так скоро, сегодня же, покидаем его город; мы хотим вставать и прощаться уже, когда что-то докладывают хозяину, и он, сделав гримасу, что-то говорит и неохотно встает, направляясь к порогу.
Там стоит он и ждет, а во дворе какой-то шум. Немного погодя показываются китайский офицер и несколько его солдат.
У порога хозяин и гость кланяются.
Китайский офицер с красивым римским лицом, бритый, высокий, стройный, с изящными манерами, в костюме, напоминающем римские туники, входит в комнату, уверенно, но вежливо кланяется нам и по приглашению хозяина садится на ковер.
Я делаю движение встать, но П. Н., из нескольких фраз понявший, в чем дело, говорит:
— Не уходите, очень интересно. Это начальник китайского города. Он пришел с жалобой на корейцев. Будто бы триста корейцев его плот ограбили. И плот не его, и триста корейцев никогда не бывало: все врет… Если б офицер понимал, что говорит П. Н.! Но он сидит величественно и спокойно, слегка поводя своими большими, красивыми, подведенными глазами. Видны были его красивые, длинные руки с громадными отточенными ногтями, с широким из цветного камня кольцом на большом пальце.
Он, очевидно, знает, что все на нем дорогое и сидит хорошо, и умеет он держаться, знает, что он красив и строен и может быть и очаровательным поклонником, и суровым, беспощадным судьей, и жадным хищником, не пропускающим удобного случая. Таковым был он в эту минуту, и лицо его словно говорило: «Если я в данный момент и обнажаюсь, может быть, с этой стороны, то мне все равно: остальное при мне, и я добьюсь своего».
Маленький корейский начальник, полный контраст своего гостя, болезненно и раздраженно мнется.
Он обрывает речь своего гостя и раздраженно обращается к переводчику:
— Спроси: разве вышел новый закон, по которому китайские солдаты тоже могут входить в мою комнату, и притом не снимая обуви?
Солдаты в своих синих кафтанах, с красными и желтыми щитами и обшивками, действительно явились без церемонии за своим начальником и, кажется, только ждут распоряжения, чтоб броситься на тщедушного хозяина.
Переводчик дипломатично обращается не к офицеру, а шепчет что-то солдатам. Те нехотя и