еще — донжуан с кожаной задницей.
Скорее бы все кончилось. Зачем ему это немилосердное наслаждение? Нельзя привыкать к ней, нельзя допускать себя до страха потери. Сейчас она еще не отделилась от Анны, и если сразу уедет, то не увеличит утраты. Останется в памяти насмешливой и милой улыбкой судьбы.
Таня не возвращалась, и он начал беспокоиться. Он не хотел нового унижения, слишком много было их в его жизни. Он поклялся себе: если Таню оскорбят, он спалит монастырь.
Как трудно жить, думал Павел. Случилось ли у меня, начиная с войны, хоть одно не мучительное сближение с жизнью? Дико подумать, но у нас, богоярских, до бунта была относительно легкая жизнь, ее обеспечивала наша изолированность и безответственность. Но жизнь, где люди трутся друг о друга и должны что-то решать, неимоверно трудна. И каждый старается сделать ее другому вовсе невыносимой. Чем Таня помешала Божьим людям? Им бы радоваться, что обобранному кругом человеку добром посветило. Куда там, нарушены их ханжеские правила, разве может с этим примириться провонявший ладаном партком! Он еще предавался злым и бесполезным мыслям, когда вернулась Таня. Улыбающаяся, хотя видно, что она плакала.
— Нам поставят домик. А пока можно оставаться здесь.
— Кто это нам поставит? — сказал Павел. — Я тут один плотник.
— Вот ты и поставишь, а монахи помогут.
— Чудеса! Воистину чудеса! Чем ты его взяла? Она пожала плечами.
— Он хороший старик. Ты зря ему нахамил.
— Я только огрызнулся. Так что ты ему сказала?
— Все как есть.
— Зачем?
— А тут нельзя врать.
— Ты лучше меня. Я бы так не мог. А что он?
— Благословил. И согласился нас обвенчать. Павел засмеялся каким-то лающим смехом:
— Ну, ты даешь!
— В загс тебя не вытащить — надо в Ленинград ехать. И вообще это мерзость. Половой райком. Мы оба не были в браке, значит, имеем право на церковное венчание.
— Тебе не кажется, что все это заходит слишком далеко? — тихо, с занимающейся яростью спросил Павел.
— О чем ты? Я не придаю значения всяким формальностям, но тут в самом деле монастырь. Надо с этим считаться.
— А тебе не кажется, что я мало гожусь для роли жениха?
Она окинула его критическим взглядом:
— Кажется. Но что поделаешь, какой есть. Ты что так разволновался? Это же не завтра будет. Поставим дом, обустроимся. Нас никто не торопит.
— Послушай, — сказал он с поразившей его самого беспомощностью. — Зачем тебе все это надо?
— Я хочу здесь остаться.
Это прозвучало искренне. Но почему она ни разу не спросила, любит ли он ее? Или его любовь казалась ей настолько естественной, непреложной, что и спрашивать нечего. Или же… Но другое соображение припахивало серой, как в царстве нечистой силы или в старых ленинградских подъездах: он вступает в брак с Анной, и тут никакие признания не нужны.
Оставалось надеяться, что она очнется от наваждения и удерет, что озеро поглотит остров — такие случаи бывали — или наступит конец света. Надежда, как известно, последней покидает человека. Прогнать Таню он не мог…
Павел поставил дом, монахи ему дружно помогли. Настоятель освятил жилье и подарил новоселам мебель, за которой посылал в Эстонию. После чего напомнил, что теперь следует узы любви скрепить законным браком. У Павла не хватило решимости сказать: зачем вы замешиваете старого, серьезного, печального человека в дурное шутовство?..
В дни, предшествующие венчанию, он настолько не владел собой, что стал сам себе противен. Особенно раздражало его, что окружающие относятся к предстоящему таинству всерьез, ему легче было бы поддерживать тон грубоватой мужской шутливости. Он стал подозрителен и все время следил за Таней, что она выдаст свои скрытые намерения. Но она вела себя как влюбленная женщина.
Монахи сделали ему для венчания кресло-каталку на велосипедных колесах. Он наотрез отказался воспользоваться им.
— Я не могу венчаться на велосипеде.
— Так будет удобнее и тебе и священнику, — уговаривала его Таня.
— Кому нужен этот обман? Ты идешь замуж за недомерка. Кстати, еще не поздно отказаться.
— Не может быть, чтобы ты всегда был таким, — сказала Таня. — Да и сейчас ты не такой.
— Именно такой. Старый злой калека.
— Нет, я верю матери, а не тебе.
Очередной скандал он закатил, когда его решили принарядить — где-то раздобыли черный пиджак и рубашку с галстуком.
— Я не витринный бюст, а живой обрубок! Всю жизнь я проходил в гимнастерке и не желаю менять своих привычек.
— Ты мне казался человеком без комплексов. Что с тобой случилось?
— Каждый хорош только в своей роли, — угрюмо сказал Павел. — Я из гиньоля, а вы суете меня в бурлеск.
— Тебе не приходит в голову, что я тоже в этом участвую? За что ты меня оскорбляешь?
Она сидела и шила из длинной белой ночной рубашки подвенечное платье. Так не играют, подумал он. Даже если у нас все кончится и она уедет, это останется для нее переживанием. Для всякой хорошей женщины свадьба — событие души, которое не забывается. Она шьет это жалкое платье, и у нее серьезное, глубокое лицо. И как умело она шьет. У нее хваткие хозяйственные руки. Как у Анны. И разве дала она мне право на мои гнусные выходки? Ты ищешь какую-то неправду, а куда девать правду наших ночей? Все, засохни, заткнись, веди себя как человек.
— Я не ломаюсь, — сказал он. — Мне непривычно все это. Я выстираю гимнастерку, подошью чистый подворотничок и ленточку «за ранение». Надену свои медали. Я никогда никем не был, только солдатом, и то совсем недолго. Я хочу быть перед аналоем в своем естественном и достойном виде.
— Спасибо, Паша, — сказала она и перекусила нитку.
И оттого, что он взял себя в руки, все прошло как нельзя лучше. Нежелание сесть в коляску создало ряд неудобств, но отец-настоятель — он совершал обряд — помог преодолеть их. Таня плакала, да и у многих монахов глаза набухли. Павел не позволил себе растрогаться, но когда он надевал Тане кольцо на палец, что-то в нем подозрительно пискнуло.
… Теперь Павел жил как бы в двух измерениях. В одном он делал все, что положено нормальному мужику: работал как оглашенный, в свободные часы ходил с Таней в лес по грибы, ягоды и лекарственные травы — надо было запасаться на зиму, ночью любил жену с пылом юности. В другом — он как бы со стороны наблюдал свою жизнь, такую простую, естественную и такую ненастоящую. На свадьбе он ненадолго утратил контроль над собой, позволил двум измерениям слиться в одно, но эта цельность была самообманом, от которого надо было скорее избавиться, что он и сделал.
Требовалось приучить себя к мысли, что она вскоре уйдет. Как бы ни заигралась Таня. в сложную и непонятную ему до конца игру (возможно, она и сама не все понимала, слишком много мотивов сплелось тут), нельзя же молодой женщине жить такой противоестественной жизнью. Теперь он знал, что и с Анной у него тоже ничего не вышло бы ни здесь, ни подавно в городе. Слишком много жизни пролегло между Сердоликовой бухтой и Богояром, а тяжкое его увечье обременительно для постороннего сознания. Это не то, к чему можно привыкнуть, чего можно не замечать. Он и сам забывался лишь среди себе подобных, а с двуногими постоянно ощущал свою «заниженность», и ненависть ходила возле сердца. Лишь однажды он напрочь забыл, что он калека, — с Анной. Он ломался под калеку, юродствовал, но не был им, зная, что он сильнее. С Таней было другое. Он мог сколько угодно, бравируя внутренней свободой, независимостью,