кирпичном доме множество наших знакомых и друзей. И — удивительно! — мы радовались этому! Ну, хорошо — десять лет — много, конечно, но это же все условно, сколько будет перемен, все еще может обойтись, во всем еще разберутся… А что без права переписки — ну, это понятно: собрали в одном месте всех старых большевиков, всех бывших наркомов, чекистов — пока, до поры до времени, им не разрешают писать. Потом разрешат! И в длинные вечера в нашем последнем доме в Гранатном переулке мы бесконечно обсуждали, где могут находиться эти лагеря, какие там условия жизни — черт знает, что мы только не говорили!
И успокаивали себя этими предположениями и даже занимались старым интеллигентским гаданием: наугад раскрывали том Блока и загадывали порядок строки: в этой строке давалось темное толкование нашим надеждам. И только раз вздрогнули от холода, когда Оксана раскрыла Блока на многажды открываемом месте, прочитала: 'И только высоко, у царских врат, причастный тайнам, — плакал ребенок о том, что никто не придет назад'.
Только много лет спустя я понял, что Оксана была убеждена в этом — никто не придет назад. Как не пришла она сама.
А ведь о том, что случилось, о том, что не придут они назад, можно было догадаться и по разным другим приметам, признакам. В какой-то своей очередной речуге о врагах народа Сталин требовал ужесточить расправу над ними и выразил недоумение, почему не применяется такая мера, как конфискация.
Вышинский все сделал. Все приговоры о расстреле дополнялись строчкой: 'С конфискацией всего имущества'.
Тогда, осенью и зимой тридцать седьмого года, по всей Москве открылось множество странных магазинов. Странных потому, что даже вывески на них 'Распродажа случайных вещей' были написаны на полотне, наспех. Эти магазины появлялись на местах книжных, канцелярских, промтоварных магазинов. Они были заполнены старой мебелью, потертыми коврами, подержанной или даже новой одеждой, разрозненными сервизами, предметами антиквариата, картинами…
Это были остатки того, что было забрано, просто награблено энкаведэшниками. Некоторые из них получали готовые квартиры со всем, что в них было: мебелью, книгами, бельем, одеждой, всем, включая зубные щетки и засохшие куски мыла в умывальнике. А другие, на каких-то базах, куда свозили все это добро, выбирали себе по вкусу. И, конечно, по чинам. Которые повыше, снимали сливки — картины, дорогие ковры, антиквариат, книги в красивых переплетах… Которые чином поменьше, удовлетворялись не баккара, а простым хрусталем; не саксонским фарфором, а морозовским; они больше напирали на отрезы, на богатую шубу… А уж то, что никто не хотел себе забирать, свозилось в эти магазины 'Распродажи случайных вещей'.
Осенью тридцать седьмого года я проходил по Сретенке мимо одного такого магазина, и что-то меня толкнуло зайти туда. И войдя, сразу же, в глубине магазина увидел наш диван… Длинный, неуклюжий диван, обитый потертой тисненой кожей, со львами, вырезанными из черного дерева, по краям… Он стоял в столовой, множество раз я спал на нем, когда еще был на Спиридоновке гостем и оставался ночевать после долгого застолья, долгого ночного разговора… А рядом с диваном в магазине стояла мебель из кабинета Ивана Михайловича: огромный письменный стол, высокие неудобные стулья, мастодонтовские кресла…
Остатки какой-то крупночиновной петербургской квартиры, доставшейся секретарю Севзапбюро ЦК РКП(б) Москвину и затем Софьей Александровной перевезенной в Москву. Теперь эта обстановка завершила свой закономерный круг во временном магазине награбленных вещей на узкой московской улице.
И хотя я тогда еще ничего не знал, но понял — это и есть конец. В бумажках о смерти и о реабилитации Ивана Михайловича указываются разные и все лживые даты его смерти, но теперь-то я знаю, что в этих магазинах продавались вещи уже убитых. Их убивали в тот же самый день или даже час, когда им прочитывали: '…с конфискацией всего имущества'. И после этого начиналась дележка этого имущества.
Они ведь были не только убийцами, но и мародерами. И — как всякие убийцы, грабители и мародеры — они все свои дела обделывали в глубокой тайне, скрывая убийство за 'без права переписки', грабеж за 'распродажей случайных вещей'.
Прошло почти полвека, но наследники грабителей, а может, и еще сами грабители и убийцы живут среди награбленных картин и ковров, едят с награбленной посуды… Ну, фиг с ними! Надо же расплачиваться за весь этот долгий путь познания, начавшийся со двора дома 24 по Кузнецкому мосту…
x x x
А я побывал еще раз в этом доме. И не во дворе, а там, внутри, за кремовыми занавесками…
Это было ровно через двадцать лет, летом пятьдесят седьмого года. В кабинет Дома детской книги, где я работал, позвонил телефон, и очень ласковый и интеллигентный голос представился: старший следователь Комитета государственной безопасности, майор такой-то… И — 'не могли бы вы, Лев Эммануилович, в ближайшее время выбрать часик, чтобы зайти к нам…'
Я предпочел не откладывать подобное свидание и через два часа входил в 'Приемную'. Она была тиха, спокойна, даже чем-то уютна. Несколько человек ожидали кого-то, сидя на удобных мягких стульях. Ожидать мне долго не пришлось. Из каких-то внутренних дверей вошел в приемную молодой еще и очень интеллигентного вида человек в форме майора, подошел ко мне, представился и сказал, что мой пропуск у него и мы можем идти.
И мы пошли. Туда. В тот самый дом. Майор сам предъявил мой пропуск часовому, усадил меня в лифт, поднял на какой-то этаж, открыл ключом свой кабинет, пропустил меня вперед и усадил в мягкое кресло у самого письменного стола. Я оглянулся: да, табуретка была.
Прикованная около двери к полу, свежепокрашенная и вполне готовая для арестантских задов. Но я теперь, или пока, сижу не на ней, сижу в креслах.
Майор сразу же начал разговор:
— Хочу сразу сказать, почему мы просили вас приехать. Я оформляю дело по реабилитации товарища Селянина. Он был арестован и погиб в лагере, будучи совершенно ни в чем не виновным, только потому что был незаконно арестован и расстрелян его отец — старый большевик.
…Игорь Селянин. Мой старый товарищ по работе в Центральном Бюро юных пионеров. Высокий, некрасивый и обаятельный в своей некрасивости парень. Веселый выдумщик, верный товарищ…
— И хотя мне незачем изучать его дело, которого-то и не было, но формально для реабилитации требуются показания двух коммунистов, которые его знали. У меня тут была по этому вопросу Анна Андреевна Северьянова, и она мне назвала вас, как знавшего товарища Селянина…
Значит, Нюра Северьянова вспомнила меня. А кто ей сказал, что я вернулся? Я Нюру не видел с тех самых времен…
А интересно сидеть вот так, в этом кабинете! Я встал и подошел к окну. Окно выходило во двор, и там я увидел знакомое пятиэтажное здание с зарешеченными окнами, с намордниками… Внутрянка.
— Что это вы осматриваете, Лев Эммануилович?
— Очень мне знакомый дом.
— Почему знакомый?
— Я в нем сидел.
— Как, и вы? Боже, какой ужас! Что вам только не пришлось пережить!
И полилась его длинная, взволнованная речь. Да, он наслышан о всех ужасах и беззакониях, которые тут творились в те страшные годы. Из старых сотрудников тут никого не осталось, ни одного человека, но он и его товарищи наслышались об этих страшных фактах навсегда исчезнувшего беззакония.
Я стоял у окна и, глядя на Внутрянку, рассказывал о том, каким хорошим, идейным, идеологически выдержанным, морально устойчивым и беззаветно преданным был Игорь Селянин. Майор быстро (неужели уже насобачился) исписывал листы допроса. Потом сказал:
— Ну, вот и все. Пожалуйста, подпишите.
И тут я глупо спросил:
— Где подписывать?
Майор посмотрел на меня и вдруг начал хохотать. Он хохотал совершенно искренне, он сразу утратил свой гебешный вид и приобрел черты человечности…
— Почему вы смеетесь?