Давно собраны спелые ягоды, давно ссыпаны они в бутыли и бродят в подвалах в собственном горячем соку, настаиваются до того, чтобы от напитка захватывало дух, чтобы в горле щемило и мысли становились веселыми, легкокрылыми. Как вишневая наливка, крепка настоянная на степных ветрах жизнь Лейбка. Он ходит по саду, окидывая взглядом каждое дерево, каждую тропку, снова заглядывает в амбар и возвращается в корчму. Нечипор проснулся; опершись на возок, он набивает трубку и покрикивает на неспокойных коней.
На севере уже полнеба затянуто тяжелой свинцовой тучей. Ветер залегает, падает ниц на целину, кружит в травах и вздымает над гетманским трактом сизую завесу пыли. Лейбко скрывается в корчме.
Нечипор высек огонь, попыхивает трубкой и тревожно поглядывает на небо. Насторожив уши, лошади внимают степной тревоге. С севера, сея испуганный клекот, движется черными клочьями воронье. Солнце проваливается за горизонтом, а туча растет, и вот уже небо покрыто черной завесой, и тут внезапно, ветер, точно сорвавшись с тысячи цепей, взмывает с земли, устремляется в небо, посылая туда, к облакам, в седую высь, столбы едкой степной пыли. Лошади бешено рвут повода. Нечипор выскакивает вперед и утихомиривает их кнутом. Он заводит лошадей во двор, ставит рыдван под соломенный навес. И когда, привязав лошадей, Нечипор бежит в корчму, частые дождевые струи уже хлещут землю.
Войдя в дом, Нечипор стряхивает с шапки дождевые капли и садится на лавку под окном. У окна, прижавшись лбом к стеклу, стоит Лейбко. Он видит: между липами нет уже дороги, там кипит быстрина, унося желтые палые листья. Корчмарь обращается мысленно к богу, и пересохшие губы нашептывают слова, какие произносил отец Лейбка подле этого же оконца много лет назад, в такой же осенний ливень.
— Нехама, — робко зовет Нечипор, — дала бы чего нибудь погреться…
Нехама сидит за стойкой, опустив голову на скрещенные руки, она слушает, как шумит осенний дождь. Слова Нечипора долетают до нее точно из другого мира, ей не хочется пошевельнуться. Но старый корчмарь, не отрываясь от окна, кричит:
— Ты слышишь, Нехама! Дай барину водки!
— Какие уж из нас баре! — усмехается Нечипор. — Ну и шутник же ты, корчмарь!
Нехама зажигает на полочке свечу, на стены ложатся мерцающие желтые блики. Девушка выходит из-за стойки, покачиваясь на высоких каблучках сафьяновых сапожек, несет Нечипору на оловянном подносе кварту водки и хлеб. Она ставит все это перед кучером, даже не взглянув на него, и отходит, а он не в силах оторвать взгляда от стройной фигуры девушки, от ее длинной черной косы, ниспадающей чуть ли не до самых кованых каблучков. В глазах у кучера вспыхивают теплые искорки. Он одним движением опрокидывает в рот кварту водки и, посолив кусок хлеба, с удовольствием жует.
— Ну и дочка у тебя, Лейбко, — говорит он. — Пропадает цветок в степи, да и только. Ты б ее, лиходей старый, в Бердичев свез.
— А что там, в Бердичеве? — Лейбко беспокойно отрывается от окна и идет к Нечипору. — Чего она там не видала? Молчал бы!
— Молчу, молчу. Не сердись. Твоя правда. Будь у нее сундука четыре приданого, тогда конечно, а так… — Нечипор безнадежно машет рукой и задумчиво глядит на пустую кварту. Он хорошо знает натуру старого корчмаря: все стерпит старик, а про дочку заговоришь — вскипит, не отвяжешься. Чтобы избежать ссоры, Нечипор снимает свитку, расстилает ее на лавке и вытягивается на ней, положив под голову барашковую шапку. Он тотчас же засыпает и через мгновение видит просторный двор Гальперина в Бердичеве, высокую каменную ограду вокруг двухэтажного дома и себя, босого, с ведром в руке, возле забрызганного грязью рыдвана.
…Дождь не утихает. Нехама идет в смежную комнату и садится на постель у окна. Окно выходит в сад. Там уже сумерки. Лейбко стоит у прилавка. Он мог бы лечь отдохнуть. Видно, сегодня никто уже не забредет в корчму. А может, загонит кого-нибудь непогода. Да и реб Гальперин, бог весть с какой целью, примчался сюда на резвых конях и ждет кого-то. Приказал: «Кто приедет — тотчас же разбудить».
Лейбко снимает с гвоздя у дверей кафтан, накинув на себя, выходит. В лицо бьет косой холодный дождь. Подняв капюшон, корчмарь идет на дорогу. Он чутко прислушивается. Ничего. Только однообразный гул дождя. А его ухо не обманешь. Среди какого угодно гама и крика различит он скрип колес и чавканье лошадиных копыт по размытой дороге. Лейбко не торопясь возвращается в корчму. Не снимая кафтана, садится на табуретку и, покачиваясь, как на молитве, погружается в воспоминания под шум осеннего дождя.
В соседней комнате, за плотно притворенной дверью, мерцает свеча.
Там, склонясь над столиком, сидит Гальперин. Он то и дело трогает рукой высокую черную ермолку, без всякой надобности наматывает на палец длинные серебристые волосы у висков. Такая уж привычка у Исаака Гальперина, когда он думает.
Перед ним на столике лежат бумаги и письма. Покидая хотя бы на день свою бердичевскую контору, он не может позволить себе оставить дела. В старенький кожаный саквояж он укладывает необходимые бумаги, чернильницу, связку новеньких гусиных перьев, баночку золотистого песку. Исаак Гальперин не любит бездельников и сам не любит бездельничать. Стоящий на кривой бердичевской улице двухэтажный дом с широкой вывеской вверху «Банкирский дом Гальперин и сын» — тихая пристань для тех, кто хочет отдать свои деньги в рост за добрые проценты, и подлинный капкан для каждого, чья последняя надежда — вексель на имя достопочтенного, как тогда приходится величать, банкира Гальперина. И кто знает, согласится ли еще «достопочтенный» дать что-нибудь под такой вексель? О, немало всяческих хлопот и непредвиденных случайностей ожидает тех, у кого имения уже трижды заложены, у кого, кроме спеси, высокородных предков и десятка борзых, не осталось ничего… А что уж говорить о тех, кто сидит без гроша, о чиновничьей и мещанской мелкоте, о неудачливых купцах и ростовщиках… Им ведь тоже не миновать конторы Гальперина. Иные надеялись: кто же поймет их лучше Исаака Гальперина, который сам вышел из их среды, сам еще десять лет назад барышничал, торговал, шатался по задним дворам богатеев… Тщетная надежда. Для таких у Гальперина не было даже чернил, чтобы обмакнуть щербатое, пожелтевшее гусиное перо для подписи под векселем… Другое дело владетельные магнаты, которые считали крепостных на сотни и тысячи, тратили, не задумываясь, тысячи рублей на охоту, для забавы швыряли в воды Буга алмазные перстни и смарагдовые сережки, — таким у Гальперина всегда был открыт кредит. Банкир ломал перед ними шапку и почитал величайшим счастьем коснуться рукой небрежно протянутого ему пальца.
Конечно, не за седые пейсы и низкие поклоны помогали они Гальперину прибрать к рукам все корчмы вдоль гетманского тракта, почтовые станции, набитые золотой пшеницей лабазы на больших ярмарках.
Конечно, до Ротшильда или Опенгеймера ему было еще далеко. Те уже с давних пор ездили в роскошных экипажах, одевали своих дочерей и жен в брюссельские кружева, носили белые чулки и туфли с золотыми застежками, за большие деньги добыли себе титулы баронов, именовали себя негоциантами… Такой вершины Исаак Гальперин еще не достиг. Но разве в этом счастье? Кто знает, чья стезя вернее, его или Опенгеймера? Кто знает?
…Меж тем сорок постоялых дворов по обе стороны гетманского тракта разносят по степям и селам славу банкирского дома, корчмари и корчмарки знают в лицо и почитают всесильного и смиренного господина Исаака Гальперина. И по гетманскому тракту из Киева в Бердичев, из Бердичева в Броды, из Брод в Радзивиллов мчат мальпосты и возки, отлетают в стороны полосатые шлагбаумы, мелькают сторожевые будки, и почтовые станции возникают, как обманчивые оазисы, посреди осенней степи, готовые доставить отдых и развлечение утомленным путешественникам. С виду Исаак Гальперин кроткий и уравновешенный, и говорит тихим, тоненьким голоском, и панам-шляхтичам, и чиновникам его величества государя императора кланяется низко-низко, и не кричит реб Гальперин даже на своего кучера Нечипора. На людях в глазах старого банкира, словно в озерках степных, всегда плещутся золотые рыбки искренности и доброты, а куцая остренькая бородка часто трясется от смеха, и лишь полные розовые губы порой обиженно кривятся, да высокий лоб пересекают глубокие морщины. Но когда реб Гальперин остается один, он словно делается выше ростом, руки его как будто становятся более цепкими, и нет в озерках глаз золотых рыбок смеха, напротив того, прозрачные льдинки тускнеют и брови свисают над ними порослью терновника. Наглухо заперты двери, закрыты шторами, защищены ставнями окна, на столе — тяжелые конторские книги, пачки просроченных векселей; сухие длинные пальцы с желтыми от табака ногтями снуют по счетам. В такие ночи решается судьба не одного помещика, который тем временем нежится на пуховиках в своем имении, еще не зная, что через день или два увидит перед собой собственные векселя и смиренную, угодливую физиономию