чувство растерянности и большой, непоправимой утраты. Раны неизлечимы; сердце, кажется, не выдержит. Может быть, не надо было во вьюжную февральскую ночь сидеть за секретером и писать то письмо, ставшее для нее гибельным? Неужели все это эфемерия, дьявольский соблазн?
— Оноре! — Ей хочется сказать: «Вы меня совсем не любите». Но вместо этого губы выговаривают: — Вам давно не писали из Парижа?
— Да, моя дорогая, — отвечает он. И молчит.
И так, молча, они возвращаются в имение и расходятся по своим комнатам. Бальзак лежит в кровати, кутается в одеяло и тяжело, надрывно кашляет. Прогулка ему не совсем на пользу. А Эвелина, вызвав Жегмонта, приказывает ему немедленно привезти из Шпичинец пана пробоща Казимира Янковского.
Пробощ Казимир Янковский не удивляется, когда лошади верховненской помещицы останавливаются перед его кирпичным домом. Это не впервые за последнюю зиму. Пани графиня Ганская нуждается в слове слуги божьего.
На строгом лице статного ксендза — ив дороге, и когда он входит в маленькую часовенку во дворе верховненского замка — неизменное выражение проницательного понимания суетности этого полного соблазнов света, словно он знает о том, что творится в ином мире, знает и может поведать другим, Таинственный вид имеет в эту вечернюю пору уединенная часовня. Богоматерь, освещенная неугасимой лампадой, не сводит с него тревожного взора. Ксендз Янковский наперед знает все, что произойдет через несколько минут.
Он входит в небольшую деревянную башенку. Опирается на подлокотник и ждет. Сквозь решетчатые стены его фигура приобретает таинственные очертания. И вот уже внизу по железным ступенькам лестницы звучат знакомые шаги. Ксендз закрывает глаза. Он слышит, как графиня идет через часовню, останавливается перед башенкой и склоняет колени. Он слышит ее измученный голос. И, волнуемый страстью к этой капризной женщине, принимает ее исповедь.
— Отец мой, о, скажите мне, о, помогите мне, — шепчет пересохшими губами Эвелина, — о, помогите мне, чтобы матерь божья смилостивилась надо мной, чтобы грехи мои исчезли, как сон. О, помогите мне, отец мой!
И после минуты тяжелого молчания, гнетущего и выразительного, ксендз бархатным басом произносит:
— Продолжай, раба божия Эвелина-Констанция!
И, давая волю чувству, Эвелина-Констанция поверяет ксендзу все волнения души, всю нестерпимую боль. Она умолкает, растерянная и немного недовольная тем, что вложила в исповедь всю правду. Но проникновенный голос произносит:
— Амен!
И горячая рука появляется перед ней, и она припадает устами к этой руке и долго не может оторваться от нее. Потом поднимается уравновешенная и спокойная. Ей как будто и в самом деле легче. На губах у нее лукавая улыбка.
Через полчаса она сидит в маленькой гостиной перед своей спальней рядом с пробощем Янковским, и между ними плывет, как весеннее облако, легкий непринужденный светский разговор. Уже пробили в соседней комнате полночь старинные швейцарские часы. Ксендз обеспокоен. Он не мешает ясновельможной пани? Но он так одичал в своем одиночестве, что эти минуты для него радость, о которой он и мечтать не мог. Эвелина ненароком касается своей рукой его руки. Нет, она очень рада. Пусть пан Янковский посидит. Ей тоже приятно. И тогда ксендз, точно опьянев от этих слов, поднимается и отходит к окну. Он долго стоит там, припав разгоряченным лбом к холодному стеклу.
Эвелина с любопытством смотрит на стройную фигуру пробоща и догадывается. Она тоже подходит к окну и, остановившись позади гостя, спрашивает:
— Отец мой, что с вами?
А он, порывисто обернувшись, опускается на колени, подползает к ней, обхватывает сильными руками ее неги и припадает к ним долгим поцелуем.
За окнами синеет лунная ночь. Над Верховней, над разлегшимися окрест заснеженными и необозримыми просторами властвует суровая зима.
Глава тринадцатая. ДОМ НА УЛИЦЕ ФОРТЮНЕ
Ни развлечение, ни шутка — ничто не могло утешить измученное сердце. Снова весь Париж, с улицами, похожими на развороченный муравейник, был залит солнцем. Казалось, за время отсутствия Бальзака люди размножались с двойной или тройной быстротой, точно жизнь в Париже была трагической, неизлечимой лихорадкой. Снега, метели, сдержанные беседы о наследстве, сознание неудачи — одним словом, верховненская зима осталась позади. Только двадцатиградусные морозы и лютые ветры все еще напоминали о себе болью в груди и тяжелым кашлем. Падение акций Северной железной дороги на парижской бирже ускорило отъезд из Верховни. Как-никак, а вместе с Эвелиной он держал этих бумаг на шестьдесят тысяч франков. Он торопился в Париж спасать франки, но это для посторонних глаз, а на самом деле за несколько дней перед тем писал Лауре: «В сущности, госпожа Ганская еще нужна своим детям, моя великая мечта еще далека от осуществления».
И когда он писал эти слова, и когда целовал руку Эвелины, садясь в сани, он равно чувствовал пустоту, боль, острую печаль, неугасимую, как жажда.
Только теперь как будто приходил покой.
Голубело небо, просторное и безоблачное, успокоительно синела Сена; только на мостовой отдавались шаги жителей предместий, только ветер, рвущийся упругим орлиным крылом в открытую форточку, предвещал Парижу раннюю грозу.
Бальзак стоял у окна, опершись локтями на мраморный подоконник, и дышал этим весенним ветром, милым, сказочным, необычайным ветром Парижа. Вошел на цыпочках Франсуа. Поставил на стол чашку кофе, повесил на спинку кровати платье.
Бальзак прикрыл форточку и отвернулся от окна. Стоял в расстегнутой сорочке, в помятом халате, гладил пальцами поросшую рыжеватыми волосами грудь, исподлобья проницательно всматривался в лицо Франсуа. Протянул к нему руку. Тот, отгадывая желание, подал чашку. Бальзак частыми глотками выпил кофе, размахивая пустой чашкой, прошел к постели, сел, глубоко погрузившись в перину.
— Какие новости, Франсуа?
Слуга заговорил. По старой привычке Бальзак его не слушал. Он любил самое звучание его картавой быстрой речи, и она никогда не мешала ему думать о своем. Он в самом деле соскучился по своему доброму Франсуа, по своему защитнику от кредиторов, этих злых духов судьбы. Стоит даже сейчас сказать об этом Франсуа, который, вежливо склонившись, все говорит и говорит:
— Сударь спрашивает, что нового? Конечно, особенного ничего. Но предстоит кое-что особенное.
— Ты оракул! — весело восклицает Бальзак. — Ты радуешь меня, мой верный оруженосец…
— Всегда готов вас радовать, но радостного, к сожалению, мало.
Франсуа замечает нитку на борту сюртука и смахивает ее легким движением руки. Бальзак думает: «Эвелина такого не потерпит. Беднягу надо будет переучивать или, в крайнем случае, отпустить с миром». Что ж, ради Евы он снесет и такую утрату!
Он вспомнил о Еве случайно и тотчас же забыл, отметив про себя, что обрадовался, так легко и быстро освободившись от мыслей о ней.
Надевая сюртук, он искоса, одним глазом улавливает выражение лица Франсуа. Прищелкивает языком, презрительно выпячивает губы и, смешно выкидывая ноги, приближается к своему верному слуге.
— Торговцы — падаль, консьержки — базарные девки. Париж — сатанинское чрево, газетчики — шарлатаны. Так, мой оруженосец?
Он старательно и удачно имитирует выговор Франсуа, но невольно думает, что слова, с которыми слуга не раз являлся к нему по утрам, могли быть и его собственными словами.