затылок и долго вертел в руках платок. Фонтаны пронизывали воздух искристыми струями.

Император молчал. Ему не хотелось говорить. Он был утомлен жарой, делами и утренней ссорой с женой. Его раздражало все. В эту минуту он жалел, что и в Царском Селе приказал докладывать о делах.

Опять этот француз! Хорошо, он еще подумает, он еще подумает. Император бросает слова графу Орлову через плечо. Орлов, низко склонив голову, отступает, пятясь, в глубь парка. Император сидит на мраморной скамье, окруженный нимфами. Они высечены из белого нежного мрамора. Это мертвый, холодный камень. Августовское солнце не способно согреть его. В сердце царя не проникает солнце. Николай I сидит на мраморной скамье неподвижно, точно ее естественное продолжение.

Через несколько дней император Николай читал сжатые строки донесения шефа жандармов графа Орлова:

„Писатель Оноре Бальзак в прошедшем году приезжал в Россию. Генерал Бибиков остался доволен его поведением и очень благосклонно относится к нему, считая, что идеи де Бальзака имеют скорее литературное, чем политическое направление. Де Бальзак никогда не вмешивался в политику“.

Орлов со своей стороны не преминул отметить, что в самом деле „Бальзак держался благопристойно и проявил себя человеком благонадежным“. Царь отодвинул всеподданнейшее донесение о французском литераторе и задумался.

А фельетон Бальзака? Это ведь не забывалось. Да и что тянет этого иностранца в Россию? Любовь? Царь не был склонен придавать человеческим чувствам столь магическое значение. Тень неудовольствия легла на его лицо.

Граф Орлов от себя присовокупил: „Принимая во внимание безупречное поведение Бальзака во время его пребывания в России, а также хлопоты о нем министра просвещения графа Уварова (Николай саркастически улыбнулся. „Хитрая лиса, — проговорил он громко, — обеспечивает себе путь к отступлению на всякий случай“), я считал бы, со своей стороны, возможным удовлетворить просьбу де Бальзака о разрешении ему при быть в Россию“.

Некоторое время царь колебался.

Шел август. В воздухе чувствовалось дыхание осени. Ветер катил по дорогам первые желтые листья. Эвелина читала „Айвенго“ Вальтера Скотта. В доме на улице Фортюне ворожил над раскрытыми корзинами, полными старых рукописей, Бальзак.

Царь колебался. Пример Кюстина не изгладился из памяти. Жандарм Европы! Что ж, Бурбоны были мягче, какие плоды пожинают они теперь? Впрочем, неплохо-бы приручить второго француза. Кажется, с ним договориться легче. Надо будет сказать Орлову. Царь берет карандаш и сбоку пишет: „Да, но со строгим надзором“.

…Идет август. Дрожит прозрачное марево. Над дорогами Российской империи клубится пыль. Полосатые шлагбаумы перерезают людные тракты. Мчатся запыленные фельдъегерские возки. Молчаливые курьеры собственной его императорского величества канцелярии везут в кожаных сумках тайные предписания. Мимо проплывают шатры лесов, пшеничные нивы, и повсюду на них тысячи, десятки тысяч душ.

Стоит августовская жара. В канцелярии шефа жандармов тоже не прохладно. Угодливый писарь в чине жандармского офицера под фразой, написанной царем, старательно добавляет: „Собственной его императорского величества рукою начертано: „Да, но со строгим надзором““. Писарь подает всеподданнейший доклад высшему начальству, оно долго, вытаращив глаза, рассматривает монарший росчерк и, торжественно вытянувшись в кресле, как надлежит в такую минуту, взволнованно подписывает под словами писаря: „генерал-лейтенант Дубельт“».

А писарь, писавший слова, подтверждающие императорскую волю, так и останется инкогнито. Всеподданнейший доклад прячут в мягкую зеленую папку, на папке начертано: «Собственной его императорского величества канцелярии отделение III, экспедиция — 3, № 443». Ниже номера чиновник- инкогнито выводит слово за словом, косыми буквами:

«По ходатайству французского литератора де Бальзака о дозволении ему вернуться из Парижа в Киев и о дозволении помещице Киевской губернии Ганской вступить с ним в брак».

…В жизни он усвоил одну aксиому. На смену страданиям должна прийти радость. Надолго ли? Теперь это его не занимает.

Радость пришла однажды утром в виде письма от шефа жандармов Российской империи графа Орлова. Буквы прыгали перед глазами Бальзака. Он ничего не видел. Одно слово заслонило для него весь мир.

— Дозволяется! Боже мой, дозволяется! — Он забыл усталость и отчаяние. Сжал в объятиях Франсуа, опрокинул чернила, разбил старинную фарфоровую вазу. И все из-за этого слова: «дозволяется». Это слово даже оттеснило тревогу, порожденную молчанием Эвелины. Подсознательное чутье подсказывало: теперь и от нее будет письмо.

Так и случилось. Пришло письмо. От него веяло душевностью, но и рассудительности в нем было довольно. Бальзак велел Франсуа отнести на чердак корзины с рукописями. Вспомнил об акциях (своих и Эвелины) и бросился на биржу. Он написал письма: Эвелине, графу Орлову, начальнику радзивилловской таможни Гаккелю. Бальзак готовился в путь.

Глава двадцатая. ДОРОГА

Снова на пути его лежал Бердичев. Мрачные стены монастыря кармелитов. Кривые улицы с низенькими покосившимися домиками. Большие площади, заполненные разным людом.

А впрочем, чем дальше отъезжал Бальзак от Парижа, тем больше сожалел, что покинул его. Как и в былые дни, Париж представляется ему диким, нелепым средоточием движения машин и идей, городом ста тысяч романов. Париж — это было существо капризное и прихотливое, и каждый человек, каждый дом становились частью плоти этой великой куртизанки.

Но — путь длился. И Париж оставался за тридевять земель. И так бывало с ним всегда: дорога рождала грустные мысли. На почтовых станциях меняли лошадей. Он даже не успевал запомнить лица чиновников. Снова перед глазами расстилалась степь, в стороны отползали села, на высоких плато, в окружении лесов, белели дворянские поместья. Под колесами расстилался древний гетманский тракт. И могучие старые липы устилали его золотом листопада, кряхтели, помахивая густыми ветвями, словно жаловались кому-то в степи. Солнце было осеннее. Холодное, равнодушное. На скошенном поле в бурьянах шалил ветер. Бальзак сидел в карете молча, стараясь возобновить в памяти прошлогодний приезд. Но не удавалось. Другие мысли занимали его. И вот возник в степи Бердичев, шумный, беспечный город, и снова почтовый двор, вежливые чиновники, а на площади торговцы в черных долгополых сюртуках и ермолках. Бальзак стоял на крыльце, любуясь картиной незнакомой жизни, а тем временем на конюшне запрягали в старенькую почтовую карету свежих лошадей.

Банкир Исаак Гальперин вырос перед глазами Бальзака, как привидение. Он стоял на две ступеньки ниже и кланялся. Бальзак протянул ему руку. Исаак Гальперин поднялся выше. Он, как приличествует радушному хозяину, церемонно приветствовал гостя. Он напомнил прошлую осень и встречу в корчме. Правда, теперь такая встреча была бы излишней, ведь господин Бальзак почти уже русский, он хорошо знает Украину и не нуждается в переводчиках. И все же Исаак Гальперин отваживается напомнить, что всегда готов к услугам.

Бальзак еще не знает, как оценить встречу с банкиром. Хорошо это или плохо. В каждой встрече он ищет примет. Но появление банкира и слова его заставили вспомнить забытую корчму, ночь, черноокую красавицу корчмарку, чудака корчмаря. Где они теперь? Всплывает воспоминание об Агасфере. Он спрашивает Гальперина, но тот разводит руками. Кто знает, куда подевался корчмарь. Одно известно — старик сошел с ума. А сумасшедшему, как известно, мир тесен. Скрылся куда-то. А про дочку ничего не слышно. Гальперин топчется на месте перед Бальзаком. Право, он желал бы услужить господину Бальзаку, если это его так интересует. Но мало ли корчмарей на гетманском тракте, за всеми не уследишь, и судьбы у

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату