В Бродах остановились позавтракать. Корчма была полна людей, но стараниями Леона все устроилось надлежащим образом. Бальзак, отдуваясь, пил молоко и, в перерывах между глотками, спрашивал у Леона, как по-русски стол, окно, дверь, шляпа… Леон учил его с решимостью, достойной удивления.
— А лямур? — спросил Бальзак.
Леон задумался. Он-то хорошо знал, что такое амур. Стрелы амура давно уже пронзили его сердце. Но как объяснить это французу? Леон даже вспотел. Бальзак допил молоко и не торопился. Он улыбаясь смотрел на своего проводника. В конце концов, этот верзила нравился ему все больше. И вдруг Леон показал пальцем на свое сердце и, покраснев, сказал:
— Тут лямур.
Бальзак перестал улыбаться. В открытом взгляде парня он прочитал что-то похожее на отражение своих собственных переживаний.
Когда усаживались в карету, человек в сером картузе, в запыленной свитке, подпоясанный красным кушаком, почтительно спросил у Леона:
— Что за барин?
— Лучше его и на свете нет, — решительно ответил Леон, твердо убежденный в верности своих слов.
Равновесия и хорошего настроения хватило лишь до Дубна. После ночи, проведенной на почтовой станции, в душной комнате под пуховой периной, после обложных оловянных туч и первого дождя, встретившего карету при выезде из Дубна, Бальзак помрачнел, и морщины, прорезав высокий лоб, больше уже не разглаживались. Леон отодвинулся в угол кареты. Кто знает? Может быть, он чем-нибудь досадил барину? Может быть, дерзко повел себя? Если так, не миновать ему гнева пани Ганской и плетей на конюшне… Не скажешь ведь об этом иноземному барину, который, как известно Леону, пишет большие книги; многие из этих книг побывали в руках Леона, когда там, в Крейцнахе, пани Ганская поручила ему спрятать их в чемодан перед отъездом.
— Спой, Леон, — предложил вдруг Бальзак. — Спой. — И он утомленно закрыл глаза.
Выходит, он не гневался на Леона. Выходит, его беспокоит иное. И, не отдавая себе отчета в своей отваге, Леон затянул песню о стройной девушке и о храбром парне, об их несчастной, безысходной любви… Невдомек было Бальзаку, что Леон пел о себе, только не о Леоне, а о Левке, как звали его в имении все, кроме господ, как звали его отец и мать, сложившие головы на барщине и оставившие ему только сиротскую долю на рабских хлебах.
В песне была тоска, тревога и горечь, и эта тоска вошла в сердце Бальзака острием булата. Леон давно умолк, а тоска все не исчезала. Нет, не легко переступить через собственную совесть, совесть — не привычный щербатый порог. Легкомысленно было думать так. Неосторожно. Но впервые ли он совершал неосторожности?! Эвелине сама судьба дала возможность измерить широту размаха его крыльев, думал Бальзак. Если она понимает это, все будет хорошо. А она не может не понимать. Как живое, видел он перед собой знакомое лицо, проницательные глаза, полные губы и спокойные, удивительно спокойные мраморные руки. И, может быть, только теперь, в дороге, на пути между Дубном и Житомиром, он впервые подумал о дивной власти этих спокойных, холодных рук, в которые он бросил маленький комочек — свое изувеченное невзгодами, страданиями и порывами сердце.
…После ночи в придорожной корчме, где его внимание привлекла черноглазая корчмарка и льстивый банкир чем-то напоминал ему плута Госслена, он попробовал привести свои мысли в порядок. Но не так легко дать совет себе самому. Леон уже пересел из кареты на козлы. Они приближались к Верховне, и все становилось на свое место. Да и Бальзак больше как будто не нуждался в собеседнике. Чем меньше оставалось им ехать до Верховни, тем сильней разрывала сердце тревога. Цель уже обозначилась на сером горизонте, но путь до нее был крут, и проворный однорукий солдат, поднявший шлагбаум при въезде в Бердичев, показался лишь вещей вехой на этом пути.
Краткий отдых в доме Гальперина, получасовая прогулка по грязным, кривым уличкам города в сопровождении замурзанной любопытной детворы, в течение нескольких минут молчаливый осмотр строгих стен монастыря босых кармелитов, мелодичный перезвон, доносящийся с колокольни костела, тарахтенье длиннющих мажар по узкой мостовой и справа, в полушаге позади, неотступный, готовый к услугам господин Гальперин — вот и весь Бердичев. Можно трогаться. Нет, он не собирается отдыхать. Довольно. Сегодня он должен быть в Верховне. Его ждут.
— О да, мсье, там очень ждут.
Гальперин может это подтвердить. Он провожает низким поклоном не только Бальзака, но и карету, которую на этот раз легко, как перышко, выносят на старый гетманский тракт быстрые, норовистые верховненские лошади.
При выезде из города снова шлагбаум, и снова старый солдат в фуражке без козырька одним движением отбрасывает его вверх. Путь свободен. Но в эту минуту долговязый монах в желтой рясе, потупясь, неторопливо переходит дорогу.
Бальзак с сердцем трижды плюет через левое плечо и трижды берется за пуговицу. Эти меры призваны обезвредить дурную примету.
В ушах еще звучат прощальные слова Гальперина: «При первой же нужде известите, и я к вашим услугам».
Чек Госслена был на немалую сумму, но выдан он под залог трех новых книг, свыше двух тысяч страниц. Когда же он только напишет эти книги? На этот вопрос нелегко ответить.
…Путь на Верховню пролегал вдоль лесов. Они темнели до самого горизонта, а по правую руку катились поля и кое-где белели скопления хаток, покрытых черными, словно птичьи гнезда, соломенными кровлями. Об этой дороге в желанную Верховню не раз думалось в Париже, на улице Фортюне, в доме, на котором бронзовая табличка, исправно начищенная рукой Франсуа, извещала: «Принадлежит господину Оноре де Бальзаку». Но если он не напишет новых книг, если не разойдется издание «Человеческой комедии», Франсуа не понадобится толочь на кухне кирпич, чтобы натирать бронзовую табличку.
Дорога на Верховню… Хорошо знал ее и господин Гальперин. Карета, присланная за именитым французом, верно, уже на полпути, и верховненская пани, должно быть, уже надушилась и наплоила косы, горничные сбились с ног, а Кароль Ганский, этот негодяй из негодяев, наверняка спрятал уже свою плеть, надел штиблеты и панталоны со штрипками. Как-никак, а приезжает француз из самого Парижа, автор книг, которые, верно, приносят немалые деньги, если из банкирского дома Ротшильдов шлют уведомления о выплате ссуд.
Гальперину есть о чем подумать. Со двора долетает басистый голос Нечипора: кучер ругается с обозниками. Должно быть, снова запрудили весь двор своими возами, намусорили В другое время Гальперин подбежал бы к окну, пригрозил бы Нечипору, возчикам, но сейчас ему не до этого. Он все думает о Верховне. Толстый и чудаковатый, по его мнению, француз взволновал его. Во всем этом немало неясностей, но одно ясно: приезд француза в Верховню принесет барыши ему, Гальперину. В этом он уверен. Недаром так засуетился брат покойного Ганского, этот надутый Кароль. Недаром прискакал он верхом за пятьдесят верст из Верховни к Гальперину. И хотя он сидел в кресле и орал на банкира, а тот стоял перед ним, одно было несомненно: Кароль нуждался в поддержке и не станет чинить банкиру препятствий в некоторых делах с самой пани Ганской. А когда две недели тому назад карета пана графа Мнишека появилась в Бердичеве да еще остановилась перед банкирской конторой «Гальперин и сын», сердце старого процентщика замерло, и колени у него подкосились. Такого случая еще не бывало. Наконец-то! Вельможный зять графини Ганской вышел из кареты и небрежным шагом пересек небольшое расстояние от ворот до крыльца, на которое уже выкатился встречать его сам глава банкирской конторы. Граф позволил взять себя за локоть, но когда очутился в лучшей комнате банкирского дома, опускаясь в просторное кресло, вытер платком то место на рукаве, до которого дотронулся Гальперин.
Старый ростовщик и не подумал обидеться. У этих господ свои причуды, а ему нужно добыть денег, много денег, тогда, может быть, и граф Мнишек отнесется к нему с тем же почтением, с каким относится к Ротшильду. Можно вытереть платком невидимый след его руки, но его подпись на векселе не сотрешь платком. Нет! На это не достанет власти даже у такого богача, как граф Мнишек. Эта мысль утешает банкира и не мешает ему слушать неторопливую речь ясновельможного посетителя. Без обиняков тот задает вопрос, что известно Гальперину о материальном положении француза, которого ожидают в