…Уже после вторых петухов Нурислам, собиравшийся наутро в извоз, выходил задать лошади овса и кое–что в глухом переулке за их забором разглядел. Видел мужчину, который стоял возле запряженной в дровни лошади, и девушку, спешащую с того конца проулка с большим узлом под мышкой, приметил. И то разглядел, что сели они в сани и сначала поехали медленно, а потом пустились рысью. Кто такие, Нурислам тоже смекнул. Вспомнил и слухи о них, пролетевшие недавно по аулу. Впрочем, пролетели они тогда и затихли. У кого хватит смелости о дочке Халиуллы–бая долгие пересуды вести? И вот какое теперь опасное дело затевается.
Лихое затевается дело. Выйди на улицу, крикни «караул» — весь аул мигом проснется.
И на улицу не выбежал Нурислам, и «караул» не крикнул. Нет, он не подумал: пусть, мол, двое влюбленных по своим законам живут, сами свою судьбу ищут. Не из таких благих пожеланий. Не в тех еще был годах, чтобы подумать так. Кровопролития испугался он, убийства. Если бы парня с девушкой нагнали, без топора–ножа не обошлось бы. К тому же, говорили, есть у Юсуфа шестизарядный самопал.
За гумнами беглецы завернули на самую пустынную дорогу, через лес, и пропали в ночи…
Много лет прошло после революции, Халиулла–бай умер, сыновья его разъехались кто куда, и в караульной избе открыл Нурислам народу свою давнюю тайну. Облизывая толстые губы, он рассказал: «А ведь тот человек, что Юсуфу и Зубейде благословение дал и светлую их судьбу им в руки вложил, был я. Сам лучшего рысака запряг, сам их в нашем проулке свел, сам усадил их в легкие сани на подрезах и самую надежную дорогу указал. Потому и на след не напали. Говорят, Юсуф теперь в больших комиссарах ходит. Нынче ведь все евреи комиссарами стали. Наверное, еще вернется, разыщет меня». Рассказывая, Враль даже день, час и минуты назвал. Народ слушал в изумлении — то есть верил. Но Юсуф почему–то благодетеля, который вручил счастье да еще надежную дорогу указал, навестить не спешил.
…А к слепому Якову той же весной, в самый разлив, приехала какая–то родственница и увезла его неизвестно куда.
Тогда про Зубейду длинные–длинные баиты и насмешливые песенки пелись, срамные частушки на аул так и сыпались. Непристойные частушки сошли быстро, ядовитых песенок тоже надолго не хватило, а горестные поучительные баиты из памяти не уходили долго. Особенно слова, будто бы сказанные самой Зубейдой, долго ранили тонкие души.
Рыдайте, подружки, над горькой судьбиной моей!
Он — враг моей веры, возлюбленный мой, иудей.
Во имя любви он, безумец, отрекся от всех.
Скажи мне, господи, разве любовь — это грех?
О, лик его юный — в нем дышит сама Красота!
О, имя — Юсуф! — прошепчи — и возжаждут уста!
Зачем же, господь, ты нарек, как пророка, его —
Нарек и отрекся, отдал иноверцам в родство?!
Лишилась рассудка, и тьму обнимаю, и свет.
Не ада страшусь, а того, что раскаянья нет.
Тобою, господь, проклинает отец свою дочь.
И мать проклинает, и ты мне не можешь помочь!
Летать научил, но зачем, если крылья сломал?
Любить научил, но единого храма не дал.
Нет–нет, но и поныне услышишь эти строки из уст какой–нибудь старушки.
НАЖИП С НОСОМ
Порою бывает так, что ничтожный, смешной даже случай отбросит свою тень на громкое, потрясшее всех событие, затмит его, и все людское внимание переходит туда. Может ли наперерез бегущему по лесной поляне оленю выкатиться маленький, с клубочек–то всего, ежик и сбить его с бега? Может. Вот так же и с событиями — мелкими и большими.
Еще не утих шум после истории Зубейды, случилось забавное происшествие на улице Трех Петухов. Тут бы и говорить–то не о чем, но круто заварилось потом…
По соседству с Курбангали, от них справа, живет с четырехлетним сыном солдатка Сагида. Душой приветлива, нравом озорна. Посмотреть, так ростом–статью не очень вышла и с виду не писаная краса. Но было что–то в ней привораживающее, колдовство какое–то — глазу невидимое и душе неодолимое. Не было, наверное, мужчины, чтобы прошел мимо нее спокойно. В то лето, как только поженились, копнили они с мужем сено на излучине Капкалы, вдвоем только, и Халфет–дин, не в силах дождаться вечера, захотел было увлечь молодую женушку в кусты среди белого дня. Надо сказать, Сагида проявила выдержку, шутила, смеялась, но мужней воле в неподобающий час не покорилась.
Больше двух лет прошло, как взяли мужа в солдаты, но молодая жена за чужой зубок, за чужой язычок, хвала аллаху, ни разу не зацепилась.
Как началась война, известный своим беспутством На–жип начал крутить с солдатками, что податливей. Узкогрудый, с длинной шеей, лет тридцати — этот ухарь стал при случае заговаривать с Сагидой, загодя подливать закваску.
— Изобилия–то, говорю, твоего, сватья, день ото дня прибывает… Зазря ведь пропадает. Для кого бережешь? — сказал он однажды.
— Для хозяина.
— Так ведь не убудет, только «бисмилла» при этом надо сказать. И хозяину доля останется.
— Ты свое «бисмилла» жене дома повторяй, на других страсти меньше останется.
Разговор случился на улице, мимоходом. Вскоре после этого Нажип, будучи навеселе, прихвастнул перед приятелями: «Надежный крючок забросил я, братцы, на Сагиду. Не сорвется! Коли не завлеку да в объятиях ее не понежусь — можете за мой горбатый нос меня взять и подвесить. Даже не охну».
Коли тридцать зубов слова этого не удержали, то через тридцать языков, но дошло оно и до Сагиды. Та не разгневалась и не оскорбилась, только усмехнулась загадочно. «Заклад твой приняла, беспутник», — сказала она.
Прошла неделя, нет ли, спустилась как–то Сагида к роднику за водой, тут же и Нажип появился, напоенную недавно лошадь привел на водопой. Лошадь на воду даже не взглянула.
— Ну, что во снах видишь, пригожая сватья? Кошмары не мучают?
— Так ведь сны–то не в нашей воле, сват Нажип. Всякие бывают, — и уголком платка краешек рта прикрыла, стесняется, дескать.
— Вон, значит, как.
— Так уж.
— Кажись, давеча я малость неучтивые речи вел с тобой, Сагида. Уж как потом каялся…
— Зачем же каяться? На то и мужчина, чтобы богом данную благодать не проглядеть, — она даже крутнулась на месте.
— Эх, вот сватья так сватья! Ну прямо из ангельского крыла золотое перо!
— Так ведь и мужчина: коли скажет — чтоб ожгло, коли глянет — чтоб прожгло.
— Ты вправду, что ли?
— Еще бы не вправду. Что у меня, души нет?
— Сладкие же сны тебе снились в последние ночи.
— Снились вот… Долго стоим, еще заметит кто.
— Ты прямо скажи: когда встретимся, где?
— Сегодня нельзя. Завтра приходи, после первых петухов, к тому окошку, за черемухой которое. Буду ждать.
— Обещано — свято?
— Обещано — свято. Ступай и назад не оборачивайся, — сказала Сагида.
Не послушался тот, обернулся. Глянул на ладное, туго сбитое ее тело, открытое круглое лицо, полные улыбающиеся губы, колдовским светом блестящие глаза, и опять помутилось в голове.
Пенилась, цвела черемуха, самая была пора. Ночь прохладна. Белые кисти, днем источавшие свое благоухание на весь свет, теперь закрылись и спрятали нежный горьковатый запах в себе. Они спят, отдыхают, потому и не пахнут. Вконец отощавший из–за своей излишней страстности черный петух старика Кабира прогорланил разок, и ночной гость, раздвинув руками ветви черемухи, встал под открытым