хомута перетягивает — подошел к мерину, сам краем глаза на дорогу посматривает. Может, проедут мимо. Конечно, проедут. Что они здесь потеряли? Нет, не проехали. Когда уже поравнялись, передний всадник круто завернул серого жеребца и зарысил к нему. Следом и другие, поднимая пыль, протащились через пашню и встали перед Нурисламом. Боронильщик даже головы не поднял, возится с гужами, не из таких, мол, чтобы трусить. Но бросил искоса взгляд на узкую красивую голову серого жеребца, и заныло сердце.
Тот, что сидел на сером, спросил:
— Как поживаешь, парень?
— Живем пока.
— Кто в ауле есть?
— В ауле–то… Люди есть, народ, — ответил Нурислам, все так же не поднимая головы.
— Белые или красные? — спрашивают тебя.
— Никаких нет.
— Ты что, как виноватый, даже головы не поднимаешь?
Только тогда Нурислам вскинул голову, только тогда увидел звездочки на фуражках, только тогда быстрым взглядом окинул серого жеребца от копыт до холки и только тогда…
— Постой, постой, погоди… Ну, па–арень! Да, никак, ты это, Кашфулла! Или мерещится? Ну, пропащий! Вот ведь, а?.. — затоптался на месте Нурислам.
Высокий, костистый, с худым, покрытым пылью лицом красноармеец снял с плеча винтовку, передал товарищам и спрыгнул с седла. Сделал три больших, увесистых шага и встал перед Нурисламом.
— Здравствуй, Нурислам, уж ты старался, чтобы не узнали тебя, — медленно, спокойно сказал он, словно не пять–шесть лет не виделись они, а всего пять–шесть дней.
— Ну, ребята! Ну, прямо сказка! Таки жив, а? Дал же господь росту! Только вот кости голые, мяса, даже чтоб вороне клюнуть, не нагулял.
— Так мы в меду–масле не катаемся. А ворона другой поживы себе найдет.
— Струхнул я, парень, подумал, что белые. Жизнь–то одна. Вот за мерина спрятался. Где такого знатного жеребца раздобыл?
— Под Стерлитамаком, когда белых побили.
— Ну, езди во благо, — сказал джигит с некоторым унынием.
Кто этому жеребцу настоящий хозяин, он пока говорить не стал. Было бы совсем не ко времени.
— Ну и бестолковые же мы оба! — опять загорелся Нурислам. — Руки даже друг другу не пожали. Давай поздороваемся, что ли!
— Поздороваемся, Нурислам, как же не поздороваться! Крепко я соскучился… — и Кашфулла протянул обе руки. Левую ладонь его прорезал поперек глубокий след. Впервые в жизни два друга поздоровались за руку.
— Гляжу, и тамгу* на ладонь поставили, — сказал Нурислам.
* Тамга — клеймо, знак.
— Было дело… Не потерялся чтоб.
— Что, Кашфулла, ничего не спрашиваешь? Когда спра–шивают, и рассказывать легче…
— Самое горестное я уже слышал.
— Вон, значит, как… В тот день, когда тронулся лед на Деме, и схоронили Гарифа–агая. Место ему в раю отведено, говорят старики.
Тем временем серый жеребец подошел к мерину и положил голову ему на холку, а тот опустил в землю тусклые глаза и то ли плачет, то ли тихо радуется про себя.
— Что это мы здесь стоим? Пошли скорей в аул! В баньке с товарищами своими попаришься. Совсем ведь в пыли утонули. Уважу, чем могу. — Он повернулся к двум другим всадникам: — Добро пожаловать, товарищи. Знакум будем, — подошел к ним и с каждым поздоровался за руку.
— Нет, друг Нурис, некогда нам. Мы тут у белых в тылу важное задание выполняем. Когда через Каратунский лес ехали, кажется, заметили нас. Погоню могут пустить. Надо нам где–нибудь спрятаться, со следа их сбить. Ты ведь укромные места лучше меня знаешь.
— Знаю.
— Где лучше будет?
Нурислам прикинул быстро и твердо сказал:
— В Волчьей яме. Лучшего не сыщешь. Помнишь, где это?
— Да, вроде помню…
— Сейчас прямиком через лес спуститесь и вдоль оврага, дорога там одна. На излучине Капкалы будет небольшое болотце. Наломаете веток, проложите гать и проведете коней. Смотрите только, чтобы следа копытного не осталось. Как доберетесь до толстого осокоря с большим дуплом, дорога пойдет направо, а узкая тропка — налево, в осинник. Вот она–то прямиком в Волчью яму и приведет. Туда сам шайтан заглянуть побоится. Память у тебя хорошая была. Небось вспомнишь.
— Вспомню, — сказал Кашфулла. Когда он на чужбине тосковал в одиночестве, то в думах проходил по всем землям своего аула — урочищам, холмам, долам, рощам и перелескам, в самые густые чащобы забредал — так по земле скучал, которую оставил еще мальчишкой.
— Только мошки да комарья там люто. Невтерпеж.
— Перетерпим.
— Странно как–то получается, Кашфулла, не по–людски. Даже чашки чая в родном становье не выпьешь.
— Суждено будет, так попьем еще. Ладно. — Он подошел к жеребцу, который все так же стоял, приникнув к мерину, дернув за повод, завернул его в сторону, откачнулся назад долгим худым телом и легко взлетел в седло. Потом кивнул товарищам, и те, дернув поводья, тронули лошадей.
— Как стемнеет, жди меня, Кашфулла, принесу поесть. Возле болота ухну филином один раз, возле дуплистого осокоря два раза. Вы же птичьим посвистом отвечайте.
— Хорошо. Только и ты в оба гляди.
— Знамо. И харч принесу.
— Об этом не хлопочи. Суточный харч — здесь, — он легонько похлопал по впалому животу. — Недельный — там, — он кивнул на вьюк, перекинутый через хребет четвертой, заводной, лошади. И вроде бы чуть улыбнулся. — Ну, прощай пока…
— До свидания, Кашфулла. — Всякий раз, как произносил он имя ровесника, тепло становилось в груди.
Всадники на рысях домчались до опушки, пошли вдоль нее и скрылись за изгибом леса. Лишь тогда опомнился Нурислам.
— Эх–хе–хе, парша пустоголовая! — так порою ругал себя, когда давал промашку. — Хоть бы ту еду дал, что с собой была! — На меже под кустиком полыни у него были завернутая в старый материнский фартук половина ржаного каравая и зарытая в землю бутылка молока.
Истинное ведь чудо, уму непостижимое! Ну, ладно Кашфулла, дитя человеческое, — своя земля, своя вода потянули бы, не сейчас, так потом вернулся. Но серый–то жеребец — прямо перед хозяином предстал! Такое не то что наяву — и во сне–то в тысячу лет один раз случается… Показались оба вместе, и оба вместе исчезли. Может, он колдовское это видение сам себе придумал?
Весь мир изменился вдруг. Давеча только даль небесная, и солнце в этой дали, и дальний окоем леса, и черная земля, расцарапанная деревянной, с железными зубьями бороной, и уныло склонивший голову хромой воронок — все было всамделишным, привычным, можно видеть, можно осязать. А теперь вдруг отошли от Нурислама, обрели иные свойства, потускнели, стоят в полусвете–полумраке полуявью– полумечтой. В этом изменившемся мире стало джигиту неуютно и одиноко. Словно заблудился вдруг. Не зря, выходит, прыгала та трясогузка. Нет, не зря. Уж она–то была настоящая. И не с пустой вестью прилетала птичка–невеличка. Кашфулла, серый иноходец, еще два всадника… Вот здесь они были, на этом самом месте. А ведь все доброе и красивое является в обличии чуда, вернее — само чудо рождает их. Хотя до истины этой джигит умом не дошел, но чутьем угадал. И снова перед ним тайна и явь слились в одно, и снова мир понемногу взял прежний ход. Однако вновь погонять хромого меринка и поднимать пыль до небес ему расхотелось. Что ни говори, но встревоженный дух его еще до самой земли не спустился.