раздал садаку — подаяние. Кутлыяру две монеты досталось, другим — по одной. Потом не спеша прочитали благодарственную молитву.

Гости зашевелились, заскользили по хике, начали вставать. Но тут Шайми достал из кармана штанов вонючую, насквозь прокопченную трубку и поднял ее над головой.

— Ямагат! — сказал он. Ямагат, глядя на трубку, удивленно замер. — Ямагат, сейчас я на ваших глазах эту чертову игрушку, потешку сатаны, души моей совратительницу, это вымя вурдалачье, которое я тридцать лет сосал без устали, сожгу на огне. Когда серый жеребец вернулся, повелел мне господь отречься от этого моего распутства, — и он бросил трубку на тлевшие под казаном красные угли. Насквозь прокоптившееся «вымя вурдалачье» загорелось не сразу — но потом вспыхнуло и занялось пламенем.

— Афарин, почтенный Шаймухамет! Отринул грех от тебя… — воскликнул первым Кутлыяр–муэдзин.

— Еще раньше надо было, — уточнил Зеленая Чалма, — а то весь аул провонял…

— Раскаяние обновляет веру, — добавил муэдзин. — Хвала аллаху!

После этого Заяц Шайми даже две или три пятницы в мечеть ходил. Но рвение его дальше того не пошло. А все же от стыда перед серым жеребцом нет–нет и саднило сердце. Тварь же бессловесная обиды своей ничем не выказывала, и понемногу у хозяина на душе полегчало. И снова жизнь покатила по своей колее. Однако сядет Шайми в легкий тарантас или сани–кошевку, возьмет в обе руки ременные вожжи, хлопнет ими — рванет и понесется серый, но ветер галопа уже так не пьянит Шайми, как бывало, и душа вослед ангелам не улетает в поднебесье.

МЯСО–ТРЕБУХА!

МЯСО–ПОТРОХА!

Когда навеки прощались с Кашфуллой, Нурислам сказал еще так: «Даже когда злые люди горстями бросали грязь, на тебе не оставалось ни пятнышка». Немножко прибавил, маленько приукрасил Враль. Чтобы грязью облить, да пятна не оставить — такого не бывает. На теле не останется, так в душу въестся. Нашлись люди, не то что измазать его, в трясине собирались утопить.

После гражданской войны Кашфулла стал работать в Оренбурге, на кожевенном заводе. Хорошо работал, все как положено, и вдруг затосковал он по родному аулу. Вот так же в Каран–елге изнывал, когда еще мальчишкой был. Неделю терпел, месяц терпел, год терпел. И все — уперся, дальше терпеть невмочь. Рассчитался с заводом и вернулся домой. Мяса так и не нагулял, но кости еще толще и тяжелей стали, а плечи еще шире. Красноармейскую одежду он снял, ходил теперь в черной бостоновой паре, в черной фуражке с высоким околышем. На фуражке — красная звезда. Другого добра нет. Единственное достояние — в левом внутреннем кармане партбилет.

Вернулся он и в один год хозяйство мачехи поставил на ноги, показал, на что горазд. И мирские заботы на себя брал, в ауле его зауважали, выбрали председателем сельсовета. Сход его принял всей душой, только один аксакал высказал опасение, не то чтобы против был, просто сомнение вдруг старика взяло:

— Не привыкли мы неженатому начальству подчиняться. Как холостой человек женатых уму–разуму будет учить?

Откуда ему детские заботы–печали знать, коли свои по дому не ползают.

— Ладно, дедушка, будь по–твоему, я ему завтра же невесту найду! — крикнул один.

— А там уже сам постарается! — добавил другой. — В меру сил…

— Уж тебя не позовет, — одернул третий второго. — Так что свою страсть при себе держи.

Любят кулушевцы срамные намеки, рады при случае язык почесать. Такое и за грех не считается.

Однако после схода Кашфулла задумался. Аксакал–то верно сказал. У нас на перегулявшего холостяка как на бродячего козла смотрят, говорят: подванивает. Так что одной лишь круглой печатью, что в кармане лежит, народ слушаться не заставишь, тут мужская солидность нужна.

От их дома через улицу наискосок жила Гульгайша, отец на германской погиб. Кашфулла еще прежде ее, как говорится, глазом и душой приметил. Молодой председатель ни сватов не отправил, ни даже весточки вперед себя не послал — взял и в тот же вечер явился сам. Гульгайша сидит, вышивает что–то, а мать нить шерстяную сучит. К осени вечера потянулись длинные, дошел черед и до рукоделия. Гость вошел, девушка потупилась, а мать тут же взялась за самовар.

— Не хлопочи, енге, я ненадолго.

— Пусть себе закипает. Горячий самовар не в обузу. Гульгайша так и сидела в глубине хике, подогнув ноги.

Лицо еще совсем детское. Хотя ребенок она только с виду. Годами подошла — уже семнадцать. Однако, когда ее на улице встречал, казалась повыше и пополнее. А сейчас как–то съежилась, поменьше вроде стала. На склоненное лицо румянец выбежал. Сердечко — тук–тук, тук–тук — так и колотится. Парень, который прежде и порога их не переступал, вдруг вошел и сел. Небось и растеряешься. Даже палец иглой кольнула.

Посидел Кашфулла, помолчал, потом сказал:

— Гайния–енге, Гульгайша, с важным делом, с большой просьбой пришел я к вам, — не зная, как сказать дальше, он замолчал. Хозяйки, старая и молодая, тоже смущенно молчали.

— Такая ли просьба, что нам под силу… — дрогнуло материнское сердце.

— Прежде спросить хочу, — тем же размеренным голосом продолжал Кашфулла, — есть ли у Гульгайши человек, с кем она обещанием связалась?

— Молодая ведь еще Гульгайша…

— Это знаю. Однако хочу ответ услышать, прежде чем просьбу свою скажу.

— Нет вроде. Только ведь нынче слабуда, так что молодых теперь не поймешь. Пусть Гульгайша сама скажет.

Девушка, не поднимая лица, лишь головой мотнула.

— Тогда, Гульгайша, прошу твоего согласия выйти за меня замуж, а твоего, Гайния–енге, благословения.

Мать с дочерью совсем растерялись. Какой бойкий сват, однако… Строгий, за дело взялся решительно. Только вошел, сердце матери и душа дочери, как было сказано, что–то почуяли, но такого натиска они не ожидали.

Гайния была женщина осмотрительная, за любое дело бралась с оглядкой. Однако теперь она раздерганные свои мысли в клубок смотала быстро.

— Слова твои не слова оказались, Кашфулла, а прямо угли горячие, — сказала она. Хоть и без нужды, но пошла и добавила в самовар жару из печки. — Что ни скажу, все будто невпопад будет. Кто заполошно дело зачинал, говорят, от оплошки умрет. Подумать надо. С родней посоветоваться. Но коли речь зашла, скажу сразу: приданое у нас небогато. Мы нынче сватов еще не ждали.

Гульгайша еще больше съежилась, в тугой клубок свернулась. Нутро ли огнем схватило, холодом ли вдруг окатило — не понять.

Кашфулла, присевший на край хике, на нее не смотрит, только бросит порою взгляд. И с каждым взглядом все ближе становится ему Гульгайша.

— Я ведь, Гайния–енге, не приданое просить явился. Я Гульгайшу, коли ей по душе придусь, сватаю, — еще раз напомнил он.

Гайния — женщина умная, понимает, что у каждого времени своя премудрость, а времена теперь совсем другие. Была бы суть благая. Оттого себя по коленкам не била, не изумлялась, не причитала: «Астагафирулла!* Вот так обычай — самому себе невесту сватать! Отродясь такого не видели! Что, уже сваты в округе перевелись?» Только сказала сухо:

* Астагафирулла! — Господь всемогущий!

— Приданое тоже не лишне, среди людей живем… — Взыграла вдруг бедняцкая гордость. — И мы, слава богу, на миру не последние.

— И все же слово Гульгайши хотелось бы услышать.

— Тебе она своего слова не скажет — мне скажет. Ут ром тебе передам.

Сват–жених улыбнулся скупо. Посмотреть, так и не взволнован, и не озабочен вовсе, с самым заурядным делом пришел, каких сорок на дню делают. И всегда так было, все в себе хранил Кашфулла, на свет не выплескивал.

— У мачехи благословение взял?

— До срока спрашивать не стал. Теперь возьму.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату