высланного запишем.
— Тоже сказал! Какие еще богатства у Шайми, кроме единственной пары штанов? — сказал Курбангали, обидевшись за отца своего приятеля. Сам Нурислам тогда еще до сельсовета не дорос.
— Да голова уже кругом! От безвыходности говорю. Сами же требуете: кулак нужен!
— Давай вора Муратшу запишем. Вот уж кто — срам аула!
— Опять не подходит, — сказал Кашфулла. — Две лошади и один кистень — вот и все богатство. К тому же за руку надо поймать, прямо на воровстве.
Четверых–пятерых позажиточней найти можно было. Hо как у этих работяг, которым сама Советская власть справедливой рукой дала землю, собственным трудом и потом нажитый достаток отобрать, а самих обречь на муки и мытарства? Каждая жизнь на виду, за тыном не спрячешься. Если уж таких выкорчевывать, кто же тогда труженик, кто «владыка мира и труда»? Кого же тогда призывать ударно работать в колхозе? На кого опираться? На жестянщика Гильметдина? Или Гимрана Нараспашку? Кто поверит тогда? Вот какие мысли прошли в голове председателя. И даже не мысли, чувства неясные.
Долго сидели, долго молчали, потом Кашфулла подвел итог:
— Справедливость прежде всего, товарищи. Негоже нам безвинного виноватить, друга в врага обращать, очаги тушить, людские гнезда разорять. — Эти слова он сказал стоя, огромная его тень закрыла всю стену. — Нельзя доброе дело с раздора начинать. Придется завтра опять в Булак ехать и наше общее решение доложить начальству.
Крепко ругали Зулькарнаева в Булаке, грозили, обвинили в правом уклоне. Но за эти годы Кашфулла показал себя пред седателем дельным, усердным и исполнительным, человеком прямым и честным. Так что впрямую его не подозревали и страшный этот ярлык «правый уклонист» прилепили в назидание. «Ступай домой и берись по–настоящему, — сказали ему. — И чтобы ни шагу назад». Но, вернувшись домой, он по– настоящему не взялся. Недели не прошло, из района приехал сам председатель исполкома. Пробыл два дня. Вызывал многих к себе, о житье–бытье расспрашивал, у кого какая нужда. Вместе с Кашфуллой обошел весь аул, говорил с аксакалами. О «разоблачении пяти кулаков» не вспомнил ни разу. Перед отъездом собрал сельсовет и сказал: «Если людей в колхоз тычками начнете загонять, то жить вам в сваре, а если убеждением действовать, будете жить и работать в согласии.
Но и бдительности не теряйте. В стране идет беспощадная классовая борьба». И еще много добрых советов дал.
Поднималась вечерняя поземка, когда он сел в кошевку, запряженную лохматым пегим мерином, и уехал. У Кашфул–лы словно дыхание освободилось, сердце вернулось на место. Значит, и наверху не только одни стращатели, есть и советчики.
Нельзя сказать, что запись в колхоз в Кулуше прошла тихо–гладко, были и шум, и свары были, но до беды дело не дошло.
Вот обо всем этом и рассказали на свой лад Нурислам и Курбангали.
— Если хотите знать, Кашфулла тогда Кулуш от того самого спас, который товарищ Сталин разоблачил… этот… при гиб, — выказал по случаю Враль и свою политическую подкованность.
— Перегиб! — поправил Урманов.
— Я и говорю: пригиб. Коли шибко гнуть — и сломать можно. Узнай товарищ Сталин, что Зулькарнаев все по его указаниям сделал, он бы спасибо ему сказал и медаль выдал.
— Ну–ну, ты язык не распускай! Что товарищ Сталин скажет и что кому даст, тебя не касается.
— Его слова каждого из нас касаются, — с жаром возразил Враль. — Мы в нашем ауле так думаем.
— Правильно думаете, — согласился Урманов. И тут враз кольнуло в оба колена. Лицо его искривилось.
— Верните Кашфуллу, агай. К тому же и без печати зарез. Теперь народу без печати никакого житья нет. Кому справка нужна, кому разрешение на что–нибудь. Мой тесть Хабутдин лапти плетет, так на базаре даже пары лаптей продать не может, бумагу с печатью требуют. — Курбангали посмотрел на сбитые носки своих лаптей.
— Ладно, кончен разговор, — сказал Урманов и не удержался, припечатал своим любимым словом: — Вассалям!
— Выходит, так с пустыми руками и уйдем? Прочихались, значит, на дым без огня и пошли восвояси?
— Смотрю я на вас… — и словно бы улыбнулся даже Урманов, видать, боль в коленках отпустила. — Не очень–то вы из тех, которые даром чихают. Прощайте!
— Прощай, коли так, — сказал Нурислам, но уходить не спешил. — Кажись, суставы у тебя болят. Мой отец раньше по весне–осени тем же маялся. В молодости еще простудился, когда в лютые морозы в извоз ходил. Отправился как–то весной и принес в мешке полный муравейник, сварил в казане и прямо так, не процеживая, перелил отвар в большое ведро и попеременке в один вечер ноги в нем держал, в другой — руки. За один месяц излечился. Теперь даже спокойно стоять не может, на месте приплясывает… — Рассказ Нурислама Урманов вроде бы не слушал, но и не перебил. Под конец даже спросил:
— Желтые муравьи или черные, мелкие?
— Желтые, самые крупные. Только каждые три дня но вых заваривать надо. Не то сила слабеет, градус выходит.
— Хм–м… — поджал губы Урманов, утомленные его глаза под припухлыми веками снова уткнулись в бумагу на столе. — Хм–м…
— Ну, мы тогда пошли?
Чекист только головой кивнул. Когда они дошли до дверей, остановил их, спросил имя и фамилию. Записывать не стал. Только спросил. Показалось ему, что имя Курбангали как–то особенно хозяину под стать. У этого одетого в красные полосатые штаны, заправленные в белые шерстяные носки, аккуратно обмотанные завязками лаптей, в белой домотканой рубахе навыпуск, в нахлобученной по самые уши войлочной шляпе, синеглазого, с узким лицом, тонким носом, редкими усами коротышки другого имени и быть не должно. Курбангали1 и есть. Только густой, чугунный голос не его, а какого–то богатыря.
* Курбангали — тот, кто приносит себя в жертву.
Обратная дорога была долгой. Впрочем, они и не торопились. Радость, такая, чтобы торопиться, их впереди не ждала. Опять на берегу Демы посидели, перекусили, потом спусти лись, попили воды. Одолев Бычье взгорье, свернули к опушке леса, легли в тени дуба, попытались немного вздремнуть. Но сон не шел. Встали — ни говорить, ни глаз даже поднять не хотелось, и лето увяло, и весь мир красу потерял. Уже когда подходили к Кулушу, у Нурислама опять стронулась грыжа, но спутнику своему он ничего не сказал. И так, бедняга, за последние сутки осунулся и почернел.
— А все же Лысуха этот напрочь не отказал. И про муравьев переспросил. Может, не будем надежду терять, Ну–рислам?
— Без надежды нельзя, Курбангали. Надо дня через три еще сходить. Дорогу теперь знаем. Только нужно подписи собрать. Древние тоже тамгу собирали.
— Пойдем, как не пойти!
Живое слово, хоть малое, но дало утешение. Как–то быстрей посыпались шаги. Уже догорал желтый закат, когда они вернулись в аул.
Все же хождение их вышло не пустым. Пришли Нурислам с Курбангали — и взяло Урманова сомнение. Он тщательно допросил Зулькарнаева, все ответы его совпали с тем, что рассказали «адвокаты». Кашфулла ничего не скрыл, ничего не убавил. Следователь старался на него по–иному взглянуть, увидеть таким, каким видят его кулушевцы. Задумался чекист, долго думал и наконец решил… Потому что судьбу Кашфуллы в общий поток он бросить еще не успел. Через два дня вместе с печатью и штемпелем в Кулуш вернулся и сам председатель.
«А все же правда есть…» — вот к какому выводу пришел он.
Правда–то есть, да не на всех ее хватает.
Через день после возвращения Кашфуллы скорый на благодарность Курбангали сходил в лес, выбрал муравейник с самыми большими красно–желтыми муравьями, сгреб в мешок и отправился в Булак один. Нурислам лежал со своей грыжей, сдвинуться не мог. Вернулся Курбангали к вечеру и сразу зашел к Нурисламу. Лампу еще не зажигали, но и в сумерках было видно, какое растерянное лицо у Адвоката.
— Беда, ровесник. Урманова самого ристовали, — сказал он.