асфальта, ездят на транспорте, спускаются в каменные глубины метро. В действительности ничего этого нет. Есть только пустошь, вечная комариная тишина, тысячи километров леса, полные древесного зноя. И в эту жаркую пустоту, в этот морок забвения медленно, как бесцветный яд, не обладающий к тому же ни вкусом, ни запахом, капля по капле втекает чужая кровь.
Он видел, как манайцы убирают последний мусор с очищенного Пилиного участка. Заметны были ямы, аккуратно присыпанные землей, вытоптанная мертвая плешь, остатки разоренного огорода… Завтра манайцы, вероятно, примутся за участок Данилы, а еще через день, через два – за крепенькую избу Кабана. Здесь им, кстати, повозиться придется: дом у Кабана – как он сам – грузный, будто литой, из толстых брусьев, сросшихся отесанными боками. Сколько сил надо, чтоб его разобрать. Ничего, манайцы с ним справятся, возникнет на месте жилья та же рыхлая пустота, травяное раздолье, копошение насекомых… Был русский народ – останется от него десяток полузабытых слов…
Он также видел, как потянулись старухи в поле манайской пшеницы. Длинный, пронзительно желтый прямоугольник ее вытянулся между рекой и бывшей деревенской околицей. Как будто положили на землю сказочный ломоть сыра. И подравняли края: откусывай – не откусывай, ни на миллиметр не уменьшится… Пшеницу манайцы почему-то не охраняли; напротив – любой мог нарвать себе сноп ярких колосьев. Далее из них вылущивались крепкие, лимонного цвета зерна, клались в миску, заливались водой, и уже через десять минут каша была готова. Ее не нужно было даже варить: зерно само разбухало, превращаясь в клейкую сладковатую массу. Серафима, у которой студент снимал комнату, ела ее три раза в день. Денег с него поэтому она не брала. Зачем мне деньги, милок, куда их тут тратить? А к тем продуктам, которые он привез из города, даже не прикоснулась.
Студент вытянул слегка затекшую ногу. Раздался писк, из-под кроссовки, которой он придавил лист лопуха, выскочил небольшой чемурек и встал твердым столбиком – зашипел, ощерился острыми зубками. Был он желтовато-коричневый, как все, что жило или росло у манайцев, размером с ящерицу, а может быть, это ящерица и была, чешуйчатый, когтистый, плоскоголовый, с раздвоенным язычком, выскакивавшим из кожистого нутра, как огонь. Бусины черных глаз возмущенно подергивались: кто такой? Как это посмел ему помешать?
— Брысь… – лениво сказал студент.
Чемурек мгновенно исчез.
И в этот момент со стороны леса раздался выстрел.
Правда, на выстрел он был совсем не похож. Просто – легкий хлопок, от коего из кустарника, вдающегося в поле мыском, словно пепел костра, метнулись к небу испуганные хлопья грачей.
Тем не менее один из манайцев, тащивших жерди с Пилиного участка, вдруг подпрыгнул на месте, будто его хватили по пяткам прутом, нелепо выбросил локти, изогнулся дугой и вдруг брякнулся во весь рост на кремнистую дорожную твердь.
Пару раз дернулся, будто пытаясь встать, и застыл, – прижав к телу руки и ноги.
Студент тут же сел.
Смерть сверкнула косой в июльской расплавленной желтизне.
У него как-то глубоко-глубоко провалилось сердце.
— Что же это такое? – растерянно сказал он.
Надо было срочно куда-то бежать, где-то прятаться.
Вот только – куда и где?
На дороге тем временем происходило нечто загадочное. Манайцы, находившиеся поблизости, окружили лежащего редким растянутым кругом – всего, наверное, из семи-восьми человек, – выставили к нему растопыренные ладони, сблизили их так, что образовался как бы венчик цветка, и начали делать такие движение, будто накачивали в мертвое тело воздух. Одновременно все они громко выкрикивали: “Ух!.. Ух!.. Ух!..” – и чуть приседали, как прежде, разводя костяные колени. От этого распластанное на дороге тело начало конвульсивно подергиваться, скрести пальцами по земле, терять очертания, расплываться, как то растение, которое давеча выдрал майор, превращаться в бесформенную студенистую массу, вздувающую из себя множество пузырей. С пригорка, где находился студент, все это было видно достаточно хорошо. Продолжалось так, вероятно, минуты две или три. Счет времени он потерял, лишь мелко-мелко подергивал вокруг себя листики дерна. А потом масса, вытянувшаяся на дороге, как бы сгустилась, успокоилась, приобрела характерную светло-коричневую окраску, судороги и пузырение прекратились – вынырнули изнутри четыре тощие, будто из тростинок, ладони. Двое манайцев, более похожие на скелеты, поднялись с жаркой земли и, пошатываясь, колеблясь, вознесли над собой тонкие костяные руки. Остальные перешли с уханья на кошачье затихающее мяуканье, круг распался, и новорожденные, медленно переставляя конечности, двинулись в сторону огородов.
Никто их не сопровождал.
Напротив, манайцы, которых за это время стало значительно больше (подтянулись, видимо, те, которые были внутри поселка), развернулись в шеренгу, слегка загибающуюся по краям, и опять выстроили фигуру, напоминающую чашу в разрезе. Эта живая “чаша” синхронно поворачивалась, будто просвечивая ландшафт, то немного сжималась, то расширялась, увеличивая объем, и когда фокус ее скользнул по студенту, тот ощутил в сердце горячий толчок.
Сбрызнули живую ткань кипятком.
Хотелось вскрикнуть, но он сдержался.
А манайская “чаша” остановилась, уперев невидимое свое острие именно в клин кустов, откуда прозвучал выстрел, и затем очень плавно, растягиваясь вправо и влево, пошла к нему через поле.
Раздался еще один выстрел, но, видимо, никого не задел.
Затем – еще.
С тем же успехом.
Крикнула птица, имени которой никто не знал.
И все.
Наступила обморочная тишина.