Небо очистилось, и в черноте ночи, в зеленоватом свете луны засияли холодные, белые точки звезд. Чернота, в которой плыли луна и звезды, была абсолютной: она поглощала свет города, приглушала все, кроме теней, которые множились и рябью расходились во все стороны. За спиной у Дардена шум погрома становился все ближе, но здесь магазины и лавки, хоть и казались призрачными, были нетронуты. Но и тут на фонарных столбах висели мужчины, женщины и дети, глядя вниз потерянными, пустыми и удивленными глазами.
Девочка стояла на коленках перед граммофоном. На плечах у нее лежала тень огромного мерцающего ока, сияющего и абсолютно слепого ока красочного дирижабля-кальмара, чьи щупальца трепал ветер. В их фальшивых кольцах запутались трупы: сидели, лежали, раскинувшись в утробе или в плавательной воронке матерчатой твари, точно утонули среди щупальцев и с ними были вымыты на берег, где уже коченели.
Дарден подошел к девочке. У нее были русые волосы и темные, непроницаемые глаза с длинными ресницами. Она плакала, хотя с ее лица давным-давно были стерты и печаль, и радость. Она смотрела на граммофон так, словно он казался ей последней разумной вещью на свете.
Он тронул ее за плечо:
— Уходи. Ну же! Уходи с улицы. Здесь небезопасно.
Она не шелохнулась, и он поглядел на нее со смесью печали и раздражения. Тут он бессилен. События уплывали от него, подхваченные подводным течением, более сильным, чем в самой Моли. Можно только пытаться сохранить собственную жизнь: кровь на мачете — свидетельство превратностей Бюрократического квартала, через который он возвращался на Олбамут. Томные, ностальгичные улицы светлого времени суток превратились в поле битвы, тысяча стальноглазых убийц пряталась среди вики и жимолости. Именно там он снова наткнулся на мимов-пьеро, запутавшихся в плюще, их лица наконец замерли в смерти.
Дарден прошел мимо девочки, и вскоре перед ним замаячила контора «Хоэгботтона и Сыновей». Тускло-красный кирпич стены ночью казался ярче, будто в нем отразились горящие по всему городу костры.
«Итак, все закончится там, откуда началось», — подумал Дарден. У двери этой самой конторы. Не будь он таким трусом, все могло бы завершиться много раньше.
Дарден осторожно поднялся по ступеням. Разбив уже изуродованным кулаком стекло в двери, он охнул от боли. Боль пульсировала где-то далеко-далеко, отделенная от его великолепной наготы. «Мурашки на душах далеких грешников». Распахнув дверь, Дарден хлопнул ею с таким грохотом, что испугался, что кто-нибудь его услышит и погонится за ним по бульвару. Но никто не появился, и его ноги, босые, грязные и порезанные, продолжали шлепать по лестнице так громко, что, будь его женщина жива, несомненно убежала бы, приняв за преступника. Но куда ей бежать? Поднимаясь, он слышал собственное затрудненное дыханье: его шорох затоплял лестничные площадки, пространства между ступенями, его самого наполнял решимостью, ибо был самым существенным признаком того, что, невзирая на все мытарства, он еще жив.
Он рассмеялся, но смех вышел скрежещущий и рваный. Его разум рушился под бременем резни: мольбы и грабежи; шорох тел повешенных за ноги или за шею, раскачивающихся по всему городу, ставших внезапно мудрыми и тихими в смерти.
Но это было там, в городе. Здесь, пообещал себе Дарден, он не поддастся таким виденьям. Не собьется с пути.
Любопытно, но, достигнув двери на третий этаж, Дарден помедлил, не сразу взялся за ручку. Ведь дверь вела к окну. Ее образ так глубоко врезался в его память, что он в точности знал, где она будет сидеть… Еще краткое промедление, а затем Дарден толкнул дверь.
Комната. Темно. Запах упаковочных коробок и опилок. Не та комната. Не ее комната. Лишь прихожая. Для приема посетителей, наверное. По стенам — полки с предметами упадочного, выродившегося искусства, а в конце полок — дверной проем, ведущий…
По стенам следующей комнаты тянулись полки с окситанскими бумажными куклами театра теней, похожими на разверстые и сложенные в человеческие силуэты черные шрамы: тела, сплетенные в похоти или коленопреклоненные в молитве, тела, пойманные за убийством и за сделкой. Арлекины и пьеро с застенчивыми глазами и острыми зубами лежали на спинах, задрав ноги кверху. Потолок комнаты заплели тропические лианы, по которым гуляли сбежавшие из террариумов ящерицы, а из теней по углам горы неведомых предметов манили странными, угловатыми силуэтами. К запаху влажной гнили примешивалась вонь грибожителей и сладко-горького пота, будто сами стены корчились в схватках, рождая на свет столь чудесные уродства.
Она все еще сидела на деревянном стуле лицом к окну, но на некотором от него удалении, и любопытные змеящиеся языки пламени, бушевавшие в городе, не могли опалить ее лица. Свет от этих костров создавал зону тени, и Дардену видны были только разметавшиеся по спинке стула черные волосы.
И пока он глядел на сидящую женщину, Дардену казалось, что он не видел ее сотню, тысячу лет, что теперь он смотрит на нее через пустыню или огромный океан, и с такого расстояния она казалась лишь силуэтом, совсем как страшные куклы. Он подошел ближе.
Его женщина, женщина его мечты смотрела в опаленную красно-черную даль, на другую сторону улицы или даже на скрытую за ней реку Моль. Подходя к ней, он подумал, что заметил слабое подрагивание (может, приподнялась рука?), но ее уже не интересовал ближний план, только дальний, такая перспектива, в которой утрачивало значение любое движение. Перспектива Дворака, чьим телом завладела карта. Перспектива Кэдимона, не позволившая священнику сжалиться над бывшим учеником.
— Любимая, — позвал Дарден и, обходя, чтобы взглянуть на ее лицо в профиль, повторил снова: — Любимая.
Ее тело было прикрыто белой простыней, но лицо — о, лицо!.. Брови у нее были тонкие и темные, глаза — как два голубых огонька, нос — маленький и незаметный, кожа белая, белая, белая, но с намеком на краски, которые притянули его взгляд к изгибу изящного рта, к капле пота над верхней губой, к тонким волоскам, предназначенным обманывать и соблазнять. Как льнет к ее телу простыня, отчего оно словно изгибается… Как лежат на подлокотниках руки — так естественно, без тени манерности… Быть может, она… неужели она… еще жива?
Дарден дернул за белую простыню… и закричал, потому что на кресле стоял прислоненный к спинке торс, лежали отрубленные руки и ноги, голова балансировала на торсе, но с членов не капали ни кровь, ни другие драгоценные жидкости. Все было сухим, гладким и совершенным, будто никогда не составляло единого тела. Так оно и было. С головы до ног возлюбленная Дардена была автоматом, манекеном, обманом. «„Хоэгботтон и Сыновья“ специализируются на всевозможных окситанских подделках…»
Рот Дардена открылся, но с губ не сорвалось ни звука. Теперь он видел стеклянистый отблеск в ее чертах, хрупкость создания из папье-маше и металла, фарфора и глины, смешанных и выкованных, выдутых и ошкуренных, отполированных и подкрашенных под обычную женщину. Шедевр искусства механиков и часовщиков, ведь из сочленений автомата свисали разорванные нити, а на них покачивались шарниры и шестеренки. Глупец. Трижды глупец.