объясненному чиновниками обстоятельству, и 3) две последние строфы сего стихотворения писаны весьма нетвердым, дрожащим почерком, с явным, но тщетным усилием соблюсти прямизну строк; а последнее слово: «Ах!» даже не написано, а как бы вычерчено густо и быстро в последнем порыве улетающей жизни. Вслед за этим словом имеется на бумаге большое чернильное пятно, происшедшее явно от пера, выпавшего из руки. <…> Словом, в этом стихотворении отпечатлелись все подробности любопытного перехода Козьмы Пруткова в иной мир, прямо с должности директора Пробирной Палатки[372].
С этим текстом интересно перекликается «кино-пьеса в манере Гоголя» «Шинель», поставленная в 1926 году по сценарию Юрия Тынянова Григорием Козинцевым и Леонидом Траубергом[373]. Здесь умирающий герой пишет объяснительную записку: «Сим за нумером исходящим доношу по принадлежности, что титулярный советник Акакий Акакиев Башмачкин из списков за смертью выбыл» — и вместо точки ставит кляксу.
Постановщики этого фильма могли, впрочем, ориентироваться в этой сцене не только на текст «Козьмы Пруткова», но и на стихотворение Михаила Кузмина «Эпилог», завершавшее один из разделов книги «Сети» (1908; третье издание — 1923), с заключительной строфой:

Согласно разысканию Р. Д. Тименчика и А. В. Лаврова, биографическим стимулом к написанию этого стихотворения послужила женитьба друга Кузмина, воспринятая им как еще одна жизненная утрата[375]. Однако последняя — вышецитируемая — строфа этого стихотворения подразумевает, как кажется, преодоление такой утраты[376]. Остается гадать, знал ли Кузмин анекдот о кляксе, поставленной Россини в партитуре третьей части «Моисея в Египте» и подавшей композитору идею завершить соль-минорное звучание хора мажорным финалом, но такая параллель представляется мне оправданной, по меньшей мере, типологически (при том, что Россини относится к наиболее значимым и актуально «присутствующим» композиторам в творчестве Кузмина). Как бы то ни было, стихотворение Кузмина, интертекстуально отсылающее к «Евгению Онегину» А. С. Пушкина и жанру сентиментального романа, можно счесть парадигматическим для традиции, в которой жизнь и текст о жизни уравнены друг с другом[377]. Клякса на тексте равнозначна смерти, но
Семиотическая амбивалентность образа чернильного пятна дает о себе знать и в тех случаях, когда темпоральная перспектива заменяется пространственным масштабированием, если клякса воспринимается как то, что мешает увидеть скрытый ею текст. Искушение увидеть сокрытое возводимо при этом к представимому намерению зачернить, вымарать написанное. Случайность клякс осложняется ситуациями их умышленности — потребностями редактуры, цензуры, ревизии текста. Истоки таковых теряются в далеком прошлом, а их мотивы разнообразны — от благонамеренного желания исправить и улучшить написанное до стремления дезинформировать читателя, избавить его от груза или опасностей «лишней» информации. Что и почему считалось в этих случаях «лишней» информацией — история, равновеликая истории культуры, а шире — социальной коммуникации, балансирующей между исканием правды и неизбежностью лжи, «правом на правоту» и «правом на обман». Преднамеренность клякс уравнивает, с этой точки зрения, правку церковных книг и вымаранные чернилами фамилии «врагов народа» в школьных учебниках сталинской поры. Один из примеров первого рода — повеление патриарха Филарета вымарать теологически ошибочное выражение, неведомо как закравшееся в литургию Богоявленского водосвятия — слова «и огнем», завершавшие текст молитвы «Сам человеколюбец Царь прииди пришествием Святого Духа Твоего и освяти воду сию Духом твоим». В патриаршей грамоте от 9 декабря 1625 года, адресованной Филаретом игумену Сийского монастыря Ионе, последнему наказывалось изъять имеющиеся в его обиходе церковные служебники и зачернить в них еретическую фразу:
чернилом кистью <…>, а буде кисти не будет, ино замазывать перстом, омоча в добрые же чернила, чтоб письма не видеть было[379].
В годы сталинских «чисток» чернильные вычерки появились в библиотечных экземплярах книг, содержавших имена бесчисленно множащихся врагов народа. Особенно массовым было вымарывание таких имен в школьных учебниках (имен В. И. Блюхера, Н. И. Бухарина, П. П. Постышева, М. Н. Тухачевского, И. П. Уборевича, И. Э. Якира и многих других прежних партийных и военных авторитетов), при этом роль «зачернителей» часто вменялась самим школьникам. Так, в частности, Анатолий Кузнецов — автор «Бабьего Яра» (1965) — вспоминал, насколько
сразу сделали это системой, чем-то обыкновенным и привычным. То велели вырывать новые страницы, то — густо замазывать чернилами какие-то строчки и имена. Портить учебники — это было даже весело, это всем ужасно понравилось[380].

Можно заметить, что в последнем случае замазанные чернилами имена обозначали и смерть тех, кому они принадлежали, — так буквально и пугающе «материализуя», казалось бы, неопределенно «поэтическую» метафору «клякса — смерть».
В стремлении прочитать такие и подобные «замаранные» тексты читатель может почувствовать себя исследователем-криминалистом, а практически может и поучиться у него, поскольку и
в следственной практике встречаются документы с чернильными и иными пятнами, скрывающими текст или подписи, представляющие интерес. Эти повреждения могут быть как случайными, так и умышленными. Простейшими способами прочтения залитых текстов служат: осмотр лицевой и оборотной сторон документа в падающем свете под различными углами зрения, осмотр при боковом освещении и на просвет. Если штрихи текста и вещества наслоения отличаются по цветовому фону, пятно осматривают