— Я уже спросил. А вам хочется о ней говорить?
— Нет, ведь это вы начали.
— Я уже кончил. А вы все говорите.
— Да это вы говорите!
Они засмеялись.
— Вот какой план, — сказал Левшин, — сначала гулять, потом обедать.
— Принимаю.
— Или, может быть, хотите наоборот?
— Я хочу, как вы. Вы здесь хозяин.
— Здесь — в горах?
— И здесь — в горах, и здесь — в комнате.
— Тогда идемте.
В маленькой пристройке холла они примерили башмаки с кошками, обулись в шерстяные носки, взяли палки. День был безоблачный, солнце заметно грело, но тропинки звенели под железными шинами башмаков: холод держался стойко.
— Погодите, — сказала Гофман, снимая рюкзак, — я взяла очки, и, кроме того, мы должны намазать лицо вазелином, от солнца.
— Да ничего не случится.
— Нет, погодите.
Она принялась старательно натирать себе лицо, уши, потом мазнула по щеке Левшина. Он вытерся платком, она, смеясь, мазнула еще раз, и он растер мазок по всему лицу. Они надели дымчато-зеленые очки.
— Вы любили наряжаться? — спросила она.
— Я любил устраивать цирк.
— А я любила маски.
— Белый халат, инструменты в кармашке, правда?
— Ничуть не ново.
— Я вас всегда видел такой.
— Сегодня — не всегда.
— Я вижу.
Она пошла впереди. Тропинка шириною в ступню требовала осторожности, идти надо было расчетливо. Гофман иногда останавливалась, поэтому приходилось смотреть за ее шагом с двойным вниманием, она была слишком близко перед глазами, он видел только ее.
— Пустите меня вперед, — сказал он.
— С условием: чередоваться.
— Хороню.
— И как устанем, так — стоп.
Они поменялись местами.
Путь вел к перевалу, и скоро начался подъем. Ледник громоздился над окрестностью тупо, давя собою все вокруг. Они шли долго, а он не двинулся, и стало казаться — от него нельзя уйти, можно идти вечность, он все равно будет стоять рядом. Сквозь очки он был матовозеленый, светлый, как прозрачное бутылочное стекло, небо над ним — клеенчато-жесткое, серое.
Когда склон преградили камни, тропинка исчезла. По сторонам вычеркнулись и пропали лыжные следы, ноги начали проваливаться, шагать дальше стало слишком трудно. Левшин забрался на оголенный ветром камень, подал руку Гофман, и, держась друг за друга, они огляделись. Ледник стоял рядом. Все вокруг будто извинялось перед ним. Они сняли очки и попробовали взглянуть на него. Он хлестнул по глазам сиянием плавильной печи. Они зажмурились.
— Сколько, по-вашему, до него? — спросила она.
— В полдня вряд ли дойти.
— С вами и в день не дойти, — сказала она, улыбаясь и слегка толкнув Левшина.
Он не устоял на камне и, спрыгивая, потянул ее за собой. Чтобы не дать ей упасть, он обнял ее, и они смеялись, ослепленные снегом, в снегу по колена. Густо намазанные лица лоснились, поблескивали, это смешило еще больше. Мешая друг другу, они выбрались из сугроба, и ему не хотелось разомкнуть руки, он сжал ее крепко и рассматривал ее улыбку, открывая в ней что-то неожиданно влекущее. С ласковой настойчивостью она отстранилась и надела ему и себе очки.
Обратно она опять шла впереди, и в нем уже внятно росло беспокойное влечение к ней, и если бы она вздумала еще раз поменяться местами, он отказался бы.
Проголодавшиеся, в приятной усталости, какую дает зима, они добрались до ресторана. Припекало, и можно было устроиться на открытой террасе, гнездившейся над обрывом. Пухлая коротыга-итальянка принесла скатерть и карточку с нехитрым перечнем национальных блюд. Остановились на спагетти и бутылке кьянти, Левшин попросил коньяку. Все это расцвело на солнце торжествующими красками довольства — янтарь коньяка, кровяные пятна томатной подливки на спагетти, прозрачное, мясо — красное кьянти, бутыль которого, в неизменной соломенной плетенке, стала очень быстро пустеть. Закапали сыр и кофе, и это так же скоро исчезло.
После обеда подошли к перилам, облокотись, смотрели в обрыв, изредка поворачивая друг к другу головы. Тогда близость взгляда становилась смутной, и нельзя было сразу поймать привыкшие к глубине обрыва зрачки.
Высоко над террасой, как над гнездом, ныряли с тонким паническим свистом альпийские галки, похожие на обрывки черной бумаги, пущенные по ветру.
— Они что-то предвещают, — сказала Гофман.
— Вы путаете их с воронами.
— Это одна порода.
— Вы хотите сделать их вещими лично для нас?
— Я думаю только о нас.
— Тогда я согласен, — улыбнулся он, — в этом свисте есть что-то обещающее.
Он купил бутылку чинцано, и довольная итальянка старательно закатала ее в бумагу.
— Теперь домой, — сказал он.
В гостинице они переобулись в той же пристройке холла. За их отсутствие комнату протопили, и было очень тепло.
Стоя рядом у окна, они глядели в солнечную пропасть Вельтлина и дальше — на снежно-синюю горную кайму, и было так, будто продолжается только что прерванное глядение в обрыв, и так же смутно колыхнулись встретившиеся глаза.
— Это — вино, — сказала она.
— Нет, — сказал он и, притягивая ее к себе, почти поднимая, отвел от окна.
Страсть вытеснила собою все, а потом исчезла сама, и они, точно обманутые ею, услышали продолжавшуюся вокруг них жизнь: на крыльце стучали лыжами, в холле вежливо пробили часы, вдруг заговорили и весело затопали в коридоре. Он поцеловал ее в висок, туда, где под тонким пушком чуть бился пульс. Она казалась ему очень растроганной, и ему хотелось быть нежным.
— Глоток чинцано, да? — спросил он, поднявшись и развертывая бутылку.
— Нет.
Штопора не было, он протолкнул пробку в горлышко карандашом, налил в толстый граненый стакан.
— Как удивительно, что это не случилось раньше, — сказала она.
Она подвинулась к стене, куда ударил через окно угольник солнца, ее смятые волосы вспыхнули, по приоткрытым зубам скользнули яркие точки отражений.
— Но кажется — это было всегда, — возразила она себе.
— В мыслях, — сказал он.
— Во сне. А сейчас наяву; ведь наяву, правда?
Она потянулась к нему.