— Он был хороший человек, но у него не хватало денег. Одни долги. Он поэтому и…
— А-а, — сказал почтальон, — он поэтому и…
Гофман кончила списывать: все трое, не оглядываясь, вышли из комнаты. Карл наколол на дверь листок:
«Визиты запрещены».
— Я пойду звонить в полицию, — сказала Гофман.
— Я здорово опаздываю из-за этой истории, — проворчал почтальон.
— Наверно, полна денег? — шутя тронул сумку Карл.
Почтальон надул щеки и с сопением выпустил сквозь
усы воздух.
— Рекламы. Два раза в день полна реклам. Как я жив — не знаю. Адэ.
Лизль выглядывала из угла, готовясь наброситься на Карла с расспросами. Он подозвал ее сильным кивком.
— Наш доктор, — сказал он тихо и пальцем вычертил в воздухе крестик.
Лизль присела. Проведя рукою поперек горла, она показала на потолок.
— Да?
— Нет, — ответил Карл и ткнул пальцем себя повыше локтя.
— Это что?
— Впрыснул яд.
— Ну!
— Ну и все. Приедет полиция, будет насчет вчерашнего спрашивать; идем, я скажу, как отвечать.
— А наши деньги? — вскинулась Лизль.
— Подумаем, — сказал Карл.
И он отвел Лизль подальше от кабинета Клебе.
Гофман, поговорив по телефону, встретила на лестнице англичан, спускавшихся на утреннюю прогулку. Они любезно приветствовали ее, и она не хотела им ничего сообщать, чтобы не портить прогулку, но слова сами полетели у нее с языка, и она не успела опомниться, как все сказала.
— О, бедный! — друг за другом воскликнули англичане.
Они были взволнованы и с удивлением смотрели на Гофман, твердя:
— Из-за кризиса, да? Какой грех, какой грех!
Потом они одернулись, точно переодевшись.
— Он был очень милый, — сказала пасторша, — но, по правде говоря, ему было трудно справляться со своим дедом.
— А мы как раз собрались уезжать из Арктура, — сказал пастор.
Ои откланялся и спустился на две ступени.
— Покойник ведь был лютеранин? — спросил он, обернувшись, и опять стал спускаться.
Приближаясь к комнате Левшина, Гофман уверяла себя, что успокоилась. Но, взглянув в его глаза, такие понятные по недавнему часу близости и сразу потребовавшие ответа — с чем она пришла, она страшно захотела получить у него помощь. Ей снова показалось, что она упадет, и когда Левшин протянул ей руку, она чуть не заплакала от слабости и насилу дошла до кресла.
— У нас опять несчастье, — сказала она, не выпуская его руку.
Он стоял с перекинутым через плечо полотенцем, с мокрым от умыванья лицом и, слушая ее, не мог понять своих сбивчивых, мешавших одно другому, чувств. Она скоро дошла до того, как увидела на столе письмо. И только теперь, читая его Левшину по исчерканным наспех листочкам блокнота, она вникла в витиеватую мысль Клебе:
«В том, что я делаю, никто не виновен.
Болезнь, которую лечат в Давосе, имеет обыкновение возвращаться. Она пришла ко мне на свидание третий раз. Возможно, что и на этот, раз вопрос ее излечения есть вопрос времени и, значит, — вопрос денег. Но зато вопрос денег сейчас — даже не вопрос здоровья. Ведь если бы я был здоров, в Арктуре все равно не было бы денег.
Я иногда мечтал о чуде, которое меня спасет. Но чуда не случилось. И понятно: чудо — это деньги, а ведь денег нет.
Говорят, есть на свете страна, где чудеса случаются с людьми, у которых денег нет. Если бы я был здоров, я пошел бы туда пешком, чтобы убедиться, что это — сказка. Но доехать туда нужны деньги.
Я сдаюсь.
Д-р Клебе'.
— Он был все-таки добрый человек, наш Клебе, — сказала Гофман, кончив читать. — Ужасно говорить, что он «был», правда?
— Он был неплохой человек, — сказал Левшин, — потому что не мог быть лучше, даже если бы хотел.
— Это все рассуждения.
— Да, это рассуждения, от которых он умер.
— Он был просто несчастный.
— Да, конечно, он был несчастный.
Они говорили медленно, с большими паузами, точно боялись вынести неверный приговор, и это обдумывание, эти паузы п последний приговор над человеком, вопреки смерти продолжавшим быть живым в воображении, помогли Левшину увидеть то, что его поразило в этой внезапной смерти.
Сначала Клебе представлялся слитным с Арктуром, потом отделился от него, отошел, почти безразлично, в сторону, и тогда Левшин увидел, что Арктур погиб. Это заполнило его страстной жалостью.
Перед ним стоял высокий, легкий, чересчур узкий дом, к фасаду которого были игрушечно прислонены деревянные балконы, напоминавшие квадратные кроличьи клетки, но без дверок. На дворе, словно для детей, лежали пирамидки камней с альпийскими цветами в щелях и трещинах. Цветы были крошечные, как пуговицы, но их окраска — щедро, слепительно ярка. Несколько робких елочек топорщилось по рубежу двора, тропа полого катилась к мостовой, накрытая гравием с песком. Белизна стен выглядывала сквозь красно-коричневые клетки балконов, и по стенам вечно передвигались тени шезлонгов и одноногих: столов — с запада на восток, будто прячась от солнца. Дом плыл в мире синего неба, снежных гор, светло-зеленых лугов, мохнатых черных окаймлений леса. И где-то над третьим или четвертым этажом белела на нем гордая вывеска — Арктур.
И вот Левшин еще обретался в Арктуре, а он уже становился воспоминанием, драгоценной утратой, как детство. Все, что в нем было чуждое, будто взял с собою Клебе, и, точно в воспоминании о детстве, в Арктуре засветилось все только хорошее, и он перестал существовать.
Тогда лучшее из всего, что в нем было, выразилось в одном существе, и перед Левшиным явились серые, слегка навыкате глаза, рыжеватые волосы, подкрахмаленный халат, из кармана которого высовывались важные инструменты. Он сразу вспомнил все свои шутки над этим существом, и бескорыстную радость этого существа, что он все чаще шутил, и немного заносчивое убеждение этого существа, что именно оно способствовало второму рождению Левшина — там, в старом, навсегда погибшем Арктуре.
Он обнял голову Гофман, поправил ее спутанные волосы, и ему вдруг стало с ней хорошо и просто.
— Нам надо увидаться, — сказал он.
— Да, да, нам надо увидаться, — освобождено и громко подхватила она, — где, где?
— По-моему, хорошо на той дороге, и а повороте в Клавадель.
— На повороте в Клавадель? Но сегодня. Правда, сегодня?
— Непременно сегодня, когда же еще? — И он показал на связанные в пачки книги.
— Это — сборы? — спросила она вновь утихшим голосом. — Уже сборы?..
— Что же горевать? Ведь это вывод из всего, что было.
— А это опять рассуждения.