вокруг пальца и ловко ушел. Горы мы страшно как изворотили артиллерией и измолотили бомбовыми ударами, а командир Ахмад голову свою не сложил на пещерном камне, как на алтаре отечества. Сказал только нам: «Не балуйте, ловить меня — напрасный труд!» — и удалился восвояси. Но мы были упрямы, и желание убить Ахмад Шаха так и не пропадало, и мы шли, шли и шли… Карабкались в горы и по горам, лазали по ущельям. Мы — это вольные и невольные участники панджшерской операции под номером «Пять».

Несколько дней мы «квартировали» рядом с бригадой «коммандос». Благодаря рекомендации полковника Виктора Гартмана, которого я знал с незапамятных времен, еще в бытность его комбатом 371-го мотострелкового полка и капитаном, мне удалось сблизиться и заслужить доверие очень сложного по натуре и легкого в общении господина Акбара — полковника, командира бригады. Мы условились с ним, что запись разговора я вести не буду. Надо понимать: на дворе был 1982 год, и у власти находился Бабрак Кармаль. А сохранившиеся тезисные пометки в блокноте — результат вечерних бдений между сухим пайком на ужин и борьбой с нашествием невероятно изголодавшихся клопов. Они появились позже, и при таких обстоятельтвах. На двоих с «мистером Майклом» Ростарчуком — собственным корреспондентом газеты «Известия» по Афганистану и Индии, которого мне удалось всеми правдами и неправдами затащить на операцию и с трудом легализовать его цивильное присутствие в стане десантников, — нам на ночной постой выделили угол в хлеву, оставленном в спешке переполошенными местными пастухами. Клопы, полагаю, мстили нам за оккупацию и изгнание из их рациона бараньей кровушки, и все свое зло и вынужденное неаппетитное столование они вымещали на нас. Особенно донимали Ростарчука. Михаил держался молодцом и не сетовал, что ему больше других достается от полчищ кровопийц. Не сильно нажимал, видимо, опасаясь вместо неискреннего сочувствия услышать в ответ издевательское: «Майкл, они привыкли к баранине».

Я сидел у костра и записывал, превозмогая усталость и сырость, то, что увидел и сердцем и что боялся завтра выпустить из памяти из броских впечатлений угасающего трагического дня. Кропал, разделяя чужое горе. Хлебнули все его по горло, и в блокнот ложились невымученные строки. «Мерзнущая, сырая человечина как попало лежала на соломенном настиле загона для скота, вынужденно ставшего для войска, измотанного огневым боем и истомленного кислородным голоданием, приютом на длительном привале. В своеобразном караван-сарае тлеет кизяк, на жалком огнище вповалку, без старания и желания, поразбросаны банки тушенки, ноги окоченели; пахнет тряпьем, позабытой баней. Ватное тело… Обрывочные нити-мысли не удается связать в узелок. Больше патронов в магазине автомата, нежели воспоминаний. Только одно, свирепо пронизывающее, не отпускает. Хотелось выпить спирта — заглотать спасительной, как казалось, влаги. Нутро обжечь после боя и утонуть в дальнем далеке. На войне каждый день теряешь к себе жалость — что из того, что мы сегодня победили, что из того, что не вернулись все?..»

Но все не так. Наивный защитительный цинизм верх не берет, и спиртом не заглушить вот это, люто пронимающее: за порогом хлева — горы, горе и тела. Вынесенные из боя и уже не способные дождаться своей участи. С ними все решено навсегда — они в пустом равнодушии и безразличии дожидаются утра, когда за ними прибудут вертолеты. Им не холодно лежать распятыми, прикрытыми для приличия плащ- палаткой у порога сиротливо черневшего прогала двери, и их не беспокоят клопы. Где-то в подполье плакала голодная кошка. И сил не достает цыкнуть на нее.

Вековой пластовый снег лежит на вершинах, небесная кладовая отпускает в полдень его сухой избыток легкой метелицей, приятной для разгоряченных лиц живых. А к ночи, как сейчас, заглатывает в оледеневшие вершины все краски с приблудших, инородных предметов. Будь то люди, животные, будь то туманы, пронизывающие ветры ущелий, будь то жерла орудий или ходящее на постое под себя мазутом стынувшее железо — бронетехника. Горы передают свою неподвижность телам убитых. Они, с заострившимися скулами и впавшими глазницами, выстуженные до саксауловой твердости пулями и горами, под утро, припорошенные изморозью, девственно белы и чисты. Еще вечером тела состояли из любви, грязных окопных снов, одинаковых, как шинель. Из боязни смерти, осязания хрупкости костей, уязвимости паха. Они, огольцы, воспринимали мир как развороченный бруствер, а им хотелось просто залечь и уцелеть.

Лежали мальчики, знакомые с кровью понаслышке. Души ребят отлетели, и каждая уже приютом ворвалась в сердце матери колкой звездочкой — что слеза в подушке, под которой припрятаны нищенские сбережения, там их немного, но на похороны хватит. Запричитает мать, и мимо бабьей, в горе, правды ей не пройти — спасу нет от сжимавших рассудок махровым венцом откровений: пошто родила я тебя, сынка родимый, нешто на погибель в чужой стране?!

Об этих печальных субстанций мы вели разговор с Мишей и Толиком Яренко — начальником штаба Витебской дивизии и моим однокашником по суворовскому училищу. Анатолий ворвался шумно, всем приказал не вскакивать в приветствии и «Отдыхать!», оторвал меня от набросков в рабочем блокноте. Но был великодушно прощен, потому как принес нам разогретой каши и неполную флягу для «сугреву» и задержался по такой прозаической причине. Рассказал я им и о нашем разговоре с афганским комбригом. Поведанное вроде бы как и взбодрило ребят. Толик, проявив настойчивость, порекомендовал мне делать пометы на полях записной книжки, препроводив свой совет хорошо сдобренным пафосом: «Такое забыть нельзя».

Я внял совету своего товарища, и откровение господина Акбара быльем не поросло — предаю гласности.

— Советская армия абсолютно не была подготовлена к кампании. У советских руководителей, генералитета, экспертов — да и не только — отсутствовало глубокое понимание особенностей политической и духовной жизни афганского народа. У нас отсутствует верность «чужаку», мы не восприимчивы к любой идеологии, кроме религии. Поэтому для людей, взявшихся за оружие и выступивших против кабульского правительства, разница между Тараки и Амином была не такой уж принципиальной — все равно это был режим, который не соответствовал их представлениям. Люди, измученные в каждом поколении переворотами и кровопролитием за власть, жаждали мира и справедливости. Они не верили ни одному лидеру, пришедшему к власти силой оружия и в результате дворцового свержения предшественника. За этим неизменно следовали чистки, зачистки и репрессии. У вас был шанс завоевать доверие людей, но вы им не воспользовались, сделав упор на силу и бездарно отдав ей предпочтение, повторяю, совершенно не зная народа, на который вы с таким непростительным легкомыслием пошли. Вам мешал думать синдром чехословацкой военной кампании или событий в Венгрии.

Если бы Амина не убили, а предали справедливому публичному суду, уверяю вас, каждый афганец воспринял бы такое развитие событий как добрый знак и сигнал к давно ожидаемым им переменам. Восставшие вернулись бы в свои дома, отложили в сторону оружие, пошли в поле, а детей своих отправили учиться грамоте. Но вы совершили ровно то и столько, что до вас уже делали завоеватели, вожди племен, шахи, падишахи, Дауд, Тараки, Амин. И еще хуже, потому что вы — чужаки и безбожники.

И то же самое повторил при вашей поддержке и помощи Кармаль. Вы поставили человека, которого у нас презирают — у него нет ни авторитета, ни моральных, ни деловых качеств, которыми должен обладать лидер и руководитель страны. Подписали вы ему смертный приговор в минуту начала атаки дворца. Бабрак прекрасно понимает свое положение, потому так настойчиво предлагает на свой пост преемника. Не секрет, что он, как это говорят у вас, пьет по-черному. Правоверный мусульманин — и водка… Его авторитет в народе — ноль. Уважения к нему — никакого. Я вам скажу больше — Виктор Гартман, немец, сказал, что вам можно доверять. У меня в бригаде не сыщется и десятка солдат, симпатизирующих Бабраку Кармалю. Спросите, что удерживает остальных солдат? Отвечу — вера в Аллаха и вера в то, что мы служим народу, а не лидерам. И их вера в нас, командиров. Мои солдаты в этом убедились. Вы упрекаете нас, что в армии процветает дезертирство, что наши солдаты бегут, не желая воевать. Вы смеетесь над нами и делаете вид, что не понимаете: они бегут не из-за трусости. Для нас, афганцев, умереть на поле боя — почет и честь; по-моему, вы это уже хорошо знаете. Они уходят потому, что не хотят воевать против своего народа, своего брата, и отдавать жизнь за навязанные нам призрачные идеи, умирать за пьяниц, которых вы поставили у власти, бесперспективных временщиков.

Когда ваши десантники окружили наш военный городок, я вышел к их командиру, и мы с ним по- мужски поговорили. Я ведь окончил рязанское училище ВДВ, потом учился на академических курсах в Москве. Так что разговор у меня с майором, моим однокашником, получился хороший. Я ему сказал: не надо было тебе выводить из строя трансформаторную будку, чего понапрасну выстрел сжег, мы в темноте еще

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×