детских ботиночках, он отказывался от маминой еды, сам готовил себе в особой посуде кошерную размазню на воде, заунывно молился в крохотной комнатке, раскачивался, накрыв голову полосатым платком. Папа его заметно стыдился, перед ней, перед мамой, тот очень скоро уехал, кажется, чем-то обиженный, больше Роза его не видела. В местечке одно время еще оставалась синагога, но когда началась коллективизация, в нее стали свозить изъятое у крестьян зерно. Ей помнилась девушка лет пятнадцати, рыженькая, ее звали Фира, на плече непомерное ружье, поставили сторожить у дверей, лицо у самой испуганное, в конопушках. Что с ней стало потом? По домам еще отмечали негромко привычные праздники, но у них свечей не зажигали, подсвечников в доме на ее памяти не было, и молитв родители не вспоминали, если и знали когда-то. Роза еще научилась от мамы готовить из мацы запеканку на яйцах, оладьи, даже торт, Дан их очень любил, сам приносил на пасху мацу из синагоги. Но и для него, это, кажется, были больше отголоски обычаев, как и обрезание сына. Он, конечно, все знал, все книги, законы, язык, но ни с кем никогда об этом не говорил, и сам не молился. «После того, что произошло, трудно верить в Бога, как прежде», — услышала она от него однажды. (Надо как-то по-другому? — шевельнулась тогда глупая мысль, но вслух, конечно, этого не произнесла, сам бы объяснил, если надо.)

Трудно, все было трудно, оставалось вцепляться скрюченными, обожженными работой лапками в единственное, что еще могло поддержать — в оставленное им обещание. Если в ней что и оставалось от неизвестных предков, сумевших пройти через все гибельные времена, так это стойкость, которой было не объяснить другим, позволявшая держаться без общей опоры. С каждым годом она все больше усыхала, даже уменьшалась в росте, как будто скудное тело само заботилось о том, чтобы экономней расходовался внутренний запас, тратилось меньше энергии и соков на его поддержание. В сморщенном, как будто обугленном лице между тем проявились черты девочки-подростка, глаза живо блестели. Никому не надо было знать, как она беззвучно воет ночами. И только электрическое потрескивание волос, когда она их расчесывала, один за другим ломая дешевые пластмассовые гребни (раньше были покрепче), подтверждало, что сила ждать в ней все-таки сохранилась.

Ей надо было ждать Даниила, вот что поддерживало не просто силы — готовность жить. В зеленом лафитнике обновлялась водка, настоянная на лимоне. От кого-то она услышала, что водка со временем тоже портится, что ж, не вредно было совсем понемногу пить самой, даже полезно, и подросшие сыновья не отказывались. Главное, чтобы лафитник дожидался хозяина, в любое время не оставался пустым — он казался ей талисманом.

Когда Ефиму пришлось заполнять в институте анкету для какого-то особого допуска, она научила его написать об отце: сотрудник секретного института, в командировке. Он до этого додумался и без нее, проверку в пугающих инстанциях прошел, на секретную работу его приняли, и это было для нее еще одним подтверждением, что есть чего ждать. Когда появилась такая возможность, сыновья пробовали навести в нужных инстанциях справки, было ли на отца заведено дело, но никакого дела обнаружить не удалось.

Ни в домоуправлении, ни в милиции про Дана все годы, кстати, не спрашивали, не требовали его выписать, она за него платила, как полагалось, за воду, холодную и горячую, за газ, и ее не пытались выселить из квартиры, по прежним временам большой, двухкомнатной, с высокими потолками, даже во времена, когда такое жилье стало называться престижным. Пятиэтажный, старинной постройки дом окружен был теперь высокими новостройками, но этот не трогали, его заселяли новые богачи, переделывали изнутри, ставили металлические двери, отделанные под дуб. Прежних жильцов не просто выселяли — выживали угрозами, вынуждали переезжать на окраины, одного доцента, который попробовал сопротивляться, избили на улице до полусмерти. Обо всех этих новостях рассказывала Розалии Львовне Клава, широколицая, жидковолосая, всезнающая, она при новых хозяевах осталась не дворничихой — консьержкой, комнатушку под лестницей у нее отнимать за ненадобностью не стали, наоборот, добавили застекленную будку. Клава намекала, что у нее самой есть нужные связи. То, что Розалию Львовну не трогали, подтверждало ее особый статус, который не объяснить было заслугами сыновей, да и какие у них были заслуги? Когда они обзавелись каждый своим жильем, съезжаться с ними Розалия Львовна категорически отказывалась, благо, оставалась пока на ногах, сама себе могла готовить. А когда ходить стало трудновато, продукты ей из магазинов стала приносить Клава, она же помогала прибираться, Ефим ей за это платил. Сдачу она возвращала до копейки, чаевых в благодарность не признавала — только зарплату, называла себя коммунисткой и по какому-то умозаключению относила к этой категории Розалию Львовну. А ведь отца ее посадили, и рассказать про известную ей жизнь она могла немало жестокого, успела побывать даже сама в тюрьме, правда технической уборщицей, не более. Какая-то естественность виделась ей в чудовищной жизни, которую привычно стало ни с чем не сравнивать, другой не знали или забыли.

— Знаешь, почему при коммунистах люди не ходили в церковь? — сказала однажды. — Потому что они были счастливы.

Обе мы по-своему сумасшедшие, усмехалась Розалия Львовна. Она знала, что ее считают не вполне нормальной. Хотя единственным проявлением болезни можно было считать ее убежденность, что муж еще вернется. Сколько ему сейчас лет, читала она в насмешливых взглядах. Девяносто? Больше? Становилось уже и больше. Достаточно было слов, которые он ей сказал: мы до конца будем вместе. Фотографию, где Дан был больше всего на себя похож, она со временем спрятала в ящик шкафа: стало казаться, что она вытесняет настоящее лицо, которое оставалось лишь в памяти да еще в снах. Но в снах тоже порой пугала путаница. Однажды ей приснилось, что она просит Дана расстегнуть ей сзади платье на спине, у него были неловкие пальцы, он расстегивал больше, чем она просила, она хотела обернуться, но вдруг испугалась, что увидит не Дана, а кого-то другого, и поскорей проснулась, чтобы не допустить этого. Больше всего ее испугало, что усохшее тело, оказывается, еще способно было так волноваться.

Со временем сны Розы опустели, а если и возникали, то были совсем не о том. Чаще всего она стояла в какой-то очереди, наконец понимала, что встала не в ту, эта вообще не двигалась, к справочному окошку стояли в другой, но оно было закрыто. Или искала в сахарнице спрятанное там кольцо, ведь помнила, как положила его туда, чтобы никто больше не нашел, никакой вор не догадается. Она готова была считать эти сны затянувшейся бессонницей, и только очнувшись, убеждалась, что все-таки спала, не просто не раздевшись, но даже не дойдя до постели, в удобном кресле, хранившем в себе способность наделять видениями.

Все-таки это было безжалостно, говорила кому-то она, растягивать так надежду и ожидание, лишая возможности успокоиться.

7. Заблудившийся в памяти

Она не лишилась чувств, но оцепенела, когда голос Клавы из телефонной трубки, из стеклянной выгородки у входной двери предупредил ее: «Только не падай в обморок». Хотя можно было бы сказать, что их, чувств, просто не стало, опустела бесчувственно, когда Клава понизила голос и прикрыла трубку ладонью: «К тебе пришел какой-то… Говорит, вроде твой муж, не пойму». По телефону было не видно, показывает ли она при этом пальцем у виска, но голос утверждал именно это. Нет, она не лишилась чувств, только голоса не осталось, чтоб хотя бы вскрикнуть, и ноги ослабели. Хорошо, что она сидела. Клава подняла гостя на лифте сама, ключи от квартиры у нее были. Незнакомый старик в седой щетине, одетый, как нынешний бомж, голубые кроссовки, замызганный рюкзачок за плечами, слишком легкая для марта куртка, вошел неуверенно, оробело, не сразу сообразил снять серую лыжную шапочку. Открылся высокий лоб, переходящий в гладкий купол. Из памяти, как из дрожащего тумана, уже проступали черты, готовые совместиться с фотографией ли, в которую остерегалась заглядывать, с тускнеющим ли родным воспоминанием, но тут старик извлек из-за спины или из воздуха розу, протянул артистическим жестом, и она увидела, что указательного пальца на его правой руке не хватало. Не до конца поседевшие пучки над ушами были воспоминанием о курчавой шевелюре, стало неуверенно проявляться округленное молодостью лицо. До сих пор она по-настоящему не представляла, что такое узнавать человека спустя жизнь. Разочарованием ли было ее чувство или скорей облегчением? «Цыпа?» — произнесла вопросительно.

Старик словно не сразу понял, испуганно вздрогнул. «Цыпа? — повторил растерянно. — А… ну да… ну да», — пробормотал в непонятном замешательстве, медленно, словно с усилием соединял что-то в уме. Потом рот растянулся в беззубой улыбке, глаза слезились. «Цыпа, ну да», — подтвердил еще раз, и Клава у дверей покачивала головой успокоенно, в предвкушении дальнейшего. «Принести чего? — кивком в сторону кухни прервала застоявшуюся паузу. Розалия Львовна благодарно кивнула, она так и оставалась у стола, не

Вы читаете Увидеть больше
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату