убрать, обычная плесень. Не было для него темы увлекательней. Сотни тысяч отдельных особей при встрече способны слиться в одну-единственную гигантскую клетку. Бесформенная масса, слизь превращается в похожее на слизняка существо. Оно обладает подобием разума: может осмысленно двигаться туда, где тепло и сыро, пожирать на своем пути, что попадется, находить выход из лабиринта, а если выходов несколько, находит кратчайший…
Она слушала терпеливо, перестала даже вставлять автоматические междометия. Он, наконец, спохватился, опомнился, забормотал что-то смущенное, невнятное. Заблудился.
Та ситцевая тетрадка осталась, наверно, у папы, сам Лева мог обойтись, все знал и так наизусть. Вот в ком он нашел понимающего слушателя, они оба нашли друг в друге собеседников, биолог и ведущий научный сотрудник исчезнувшего оборонного института, оба, хоть и с разницей в поколение, из тех, кто согласен месяцами не получать зарплату, воспринимать ее как великодушную добавку к счастливой возможности заниматься любимым делом. Работали бы и вовсе без поощрения, только бы разрешали пользоваться аппаратурой, лабораторией, да хватало бы на прокорм, одежку, на крышу над головой, это разумеется. Новые дорвавшиеся до благ деловые люди не прочь сейчас усмехаться над инфантильностью поколения, которое ничего для себя не сумело добиться, над чудаками, способными совершать, между прочим, поступки, ставить, как отец, рискованную подпись под письмом, за которое могли уволить (удивительно, что не стали, был, наверное, нужен), над романтиками, которым когда-то хорошо было, представьте, ночевать в палатках, петь у костра задушевные наивные песни, перепечатывать запретные тексты на папиросной бумаге, восемь закладок — и многим ли теперь дано ощущать, подобно этим людям, как наполняет несравненным смыслом жизнь подлинная поэзия, как оберегает ее от пустоты.
Сама Рита этого Горина, Леву, не принимала совсем всерьез. Понимала, конечно, что он в нее влюблен, присматривалась по-женски, на всякий случай, прикидывала теоретически, а как же без этого. Но не более. Он был из тех, кто не видит себя со стороны. Казалось, донашивал всю жизнь дешевые вьетнамские джинсы, даже в годы, когда уже было где купить настоящие. Сине-белая ковбойка навыпуск, растоптанные кроссовки на громадных ступнях, выпирающий, никогда не добритый до конца кадык. Приносил дешевые букетики, луговые цветочки. Даже пригласить никуда не мог, жил, как она поняла, со старой тетушкой, почему-то без родителей, — она не расспрашивала, он не рассказывал. А какие могли быть встречи в родительской двухкомнатной квартире? Папе с мамой надолго деваться было некуда, кончилось время лесных ночевок, даже садовым домиком не обзавелись, на какую-нибудь Турцию уже не было денег. Разве что деликатно выйти, чтобы оставить их одних, прогуляться по ближнему скверу, остальное после замужества. (Как бы сейчас фыркнул сын! Для него этих проблем нет, он уже знает больше, чем нужно бы в его возрасте, ему по телевизору показывают рекламу женских прокладок… да что там!)
Однажды они с Гориным все же остались наедине. Она была в растрепанных чувствах: как раз накануне вечером убежала из ресторана, тип, называвший себя референтом министерства культуры, самоуверенный красавец, позволил себе пьяную выходку… нет, она запретила себе вспоминать даже имя. Лицо было еще опухшее от ночных слез, ждала телефонного звонка — с извинениями? Нет, чтобы сказать ему окончательно, что о нем думает. Горин завалился, как всегда, кстати, с букетиком, кажется, ландышей и опять с неизбежными своими стихами. Вот уж чего она тогда совсем не воспринимала, все сильней закипала злость, не разберешь, на кого, беднягу обижать не хотелось, но стоило проучить другого.
Рите было не до него, ее романы уже разворачивались на других территориях, там, где у людей были свои квартиры, загородные дачи, машины, этих людей она стеснялась пригласить в свое жилье, внезапно оказавшееся убогим — постыдное чувство, когда пришлось знакомить первого мужа с родителями. Беда была не только в том, что к этому бедняге она не испытывала никаких чувств — временами начинало казаться, что она вообще не способна их испытывать. Сама лучше других знала, как это называется, все- таки профессионал, знала, как с этим справляться, как преодолеть, изгнать из памяти возникшую после первой душевной травмы зажатость, у ее клиенток получалось, благодарили. Сколько людей прошло потом через ее кабинет, сколько она наслушалась чужих историй! Историй несовместимости человеческих устройств, непонимания, насилия, одиночества. Других проще понять, другим проще советовать.
Правильней было этого беднягу зря не томить, не мучить, все боялась его обидеть, да он никаких слов и не требовал, готов был терпеть безропотно. Где-то в своих областях такой чайник мог что-то значить, но не для нее. Пришла пора все-таки сказать ему, наконец, что беременна. Он как будто не сразу понял, потом все же спросил: ты что, выходишь замуж? Она кивнула (хотя тогда еще не совсем была в этом уверена). Пробормотал что-то невнятное, можно было разобрать только «желаю».
Потом была новая квартира, переселилась к мужу. Если бы не папа, Горин бы, наверно, тогда же исчез для нее окончательно. Папа передавал от него приветы, тот к нему продолжал приходить. Лучше было не поощрять мучительных для него отношений. Какой может быть разговор о бескорыстной дружбе между мужчиной и женщиной, в которую остаешься влюблен? Разве что когда это уже совсем пройдет.
Вспоминаешь, как будто не о себе. Человек из другой жизни. Он, помнится, еще все же приходил к ней однажды, принес журнал с каким-то романом, стихов, кажется, ей больше не читал, говорил о своей новой работе. На что-то как будто еще надеялся, после ее развода. У нее уже был тогда сын. Ни разу с тех пор не вспоминала, надо же! Вдруг неожиданно поднимается из погасших глубин переставшее, казалось, существовать. Жизнь до жизни. И вот снова строки стихов… паста маргарита… что-то неожиданно связанное с ней… психическая болезнь… монастырь. И это прикосновение пальцев, способное, оказывается,